Грани Эпохи

этико-философский журнал №90 / Лето 2022

Читателям Содержание Архив Выход

Александр Балтин,

член Союза писателей Москвы

 

Тень сына

Новогодняя ёлка

Ёлочные базары пёстро темнели в черноте декабрьских вечеров; и ёлки казались таинственными, как зачарованные страны.

Острый и славный аромат хвои дарил ощущение счастья; и на истоптанном снегу, когда выбирали чудное новогоднее древо, суммы ветвей и чёрно-зелёные, мягкие иголки давали причудливый орнамент.

Выбранную и купленную везли на санках, причём верхушка её, равно и нижние ярусы пружинили от движения, покачивались.

Город плыл и играл огнями, переливался движеньем людей и машин, и всё время кто-то входил и выходил из дворов, как из бесчисленных коридоров.

Важные троллейбусы проплывали мимо, неспешно везя скарб различных судеб.

Сворачивали и шли вдоль огромной стены старого, коммунального, многоквартирного дома, шли, замедляя шаги, точно искусственно удлиняя путь, ибо запах снега, мешавшийся с упоительной хвойной струёй, был великолепен.

А жили тогда на первом этажа, и широкие окна были посажены низко к асфальту, но забраны белыми, в пандан снегу, решётками.

Ёлка вносилась торжественно и важно, нижние ярусы её ветвей слегка корректировались при помощи ножниц, доставалось ведро, наливалась вода со специальными добавками, и устанавливалось древо, медленно поднималось оно, упиралась главою в потолок.

– Вот там держи, – говорил отец, и мальчишка держал, и лёгкие уколы были нежны, как ласка.

– Осторожно, Лев, привязать надо, – мама вставляла реплику.

– Да, да, – соглашался отец, точно привычный ритуал терял детали, год ожидая в запасниках радости.

Привязанная и установленная между двумя окнами ёлка виделась роскошной и без украшений, но доставались они; из недр антресолей изымалась старая, с ободранными боками и крышкой коробка, – важная, как старинный ларь; и крышка снималась так, будто врата распахивались…

Мишура мерцала серебром, играло розовым и синими цветами сверху, потом, завёрнутые в фольгу, или бумагу доставались – являлись на свет – игрушки…

Их доставали осторожно, освобождали от обёрток, раскладывали, думали, какую куда лучше повесить.

Верхушек было две – на выбор; отец забирался на стремянку и украшал ёлочную вершину яркой звездой.

– Болгарский гномик разбился. Жаль, – говорила мама.

Знакомые болгары подарили чудесные игрушки: тонкие, хрупкие, брать надо было – с замиранием сердца, не дай Бог уронишь, и тогда хрусткие брызги, криво отражающие реальность комнаты, лягут на пол, оставив оттенок грусти в душе.

Ёлка одевалась постепенно, игрушки вешались густо, сверкали; важные, как вельможи шары, поворачивались слегка, играя выпуклыми боками; и гирлянды, пропущенные меж ветвей, точно соединяли дорогами фантастическую страну.

– Последний штрих, – говорила мама и приносила вату. – Ну, сынок, давай.

И мальчишка, отделяя от плотного рулона кусочки, кидал их на лапы, старался попасть поглубже, в таинственную зелёно-чёрную глубину; он кидал вату, чувствуя сладкое, волшебное умиленье в сердце сознанья, он предвкушал новогодний праздник, ожидать который так долго, что не хотелось бы его завершенья; и он, мальчишка, разбрасывая искусственные снежинки вполне уверен, что может быть бесконечным мгновение, может, что вырастать – необязательно, а если захотеть, то спокойно можно навсегда остаться в детстве, с папой и мамой, в пределах чудного новогодья…

 

 

Тень сына

Большая белая собака часто встречалась во дворе – дворняга, не прибившаяся к стае, спокойная, мудроглазая.

Её подкармливали, выносили сосиски, хлеб, котлеты – кто что мог: она ела всё, глядя благодарно на дающих еду.

А потом исчезала – на какое-то краткое или долгое время – чтобы непременно вернуться в этот тополиный, уютный двор.

И старик со второго этажа – одинокий, крепкий ещё старик – решил взять псину себе.

Он подкармливал её всегда, когда видел, гладил по холке, говорил с нею.

– Пойдёшь ко мне жить? – спросил раз.

И собака, посмотрев на него круглым взглядом, кивнула.

В специальном магазине – в районе была развитая инфраструктура – он купил шампунь, поводок, миску.

– Вот, – говорил он собаке. – Это будет твоя миска, вот тут, под раковиной. А воду я буду наливать тебе в простую, алюминиевую. Или ты даже молоко пьёшь?

Он вытащил из комода серую миску и попробовал налить собаке молока, но она отказалась.

– Значит, воду? – спросил старик.

Собака (ему показалась) кивнула.

Теперь он, мучимый бессонницей, рано выходил с ней гулять.

– Решил взять, Иваныч? – спрашивала уборщица.

– А что? Вдвоём веселей.

– Как назвал?

– Джеком.

И собака глядела на уборщицу.

Они гуляли по двору, иногда забредали в соседний, потом возвращались домой, и старик варил овсянку – себе и Джеку.

Потом в кресле старик читал газеты, а Джек лежал у ног – большой, тёплый.

Старик иногда рассказывал ему новости:

– Ты подумай, что делают! Ну, всё у нас против человека! Вот, дожили…

Джек вздыхал.

Потом старик собирался, и они шли в магазин: покупать еду.

Старик привязывал Джека у перил, тот садился, ждал, озирая знакомое пространство.

Дома старик часто рассказывал о своей жизни – двадцать лет назад с ним случилось страшное: он похоронил сына.

Жена потом ушла от него, уехала к родственникам в Белоруссию, и он доживал один.

Тень сына жила со стариком, и он показывал Джеку старые фотографии.

– Гляди, Джек, вот ему три годика всего. Какой хорошенький, а? В садик только пошёл. Ему нравилось. А вот мальчишка уже – на велике всё гонял. А вот…

Джек кивал понимающе.

Тень сына стояла за креслом.

– Как, Иваныч, – спрашивали на улице – веселей стало?

– Гораздо, – улыбался старик.

– Костей-то тебе занести?

– Всё несите, что есть.

И ему несли – кто кости, кто оставшиеся котлеты, кто обрезки колбасы: к Джеку привыкли.

Интеллигентный какой пёс, говорили.

И старик гулял с ним, говорил, рассказывал про сына и газетные новости, а вечерами глядел телевизор.

Джек устраивался на коврике возле кресла, и ждал, когда старик пойдёт спать, чтобы улечься рядом с кроватью, точно охраняя хозяина.

 

Однажды старик проснулся оттого, что тень сына очень отчётлива улыбалась ему.

– Мне пора, сынок? – промолвил старик, приподнимаясь на локте.

Тот кивнул, по-прежнему улыбаясь.

– А как же Джек? – вдруг спросил старик.

Сын не ответил. Золотистый ободок сияния окружал его.

 

Джек проснулся от тяжёлой, давящей тишины.

Он проснулся сразу, резко, и, услышав чёрную, провальную тишь, всё понял.

Он встал лапами на кровать и лизал мёртвое лицо старика.

Потом сел и завыл.

– Что так Джек воет? – спрашивали соседи на второй день. – Не к добру.

– Надо Иванычу позвонить.

– Звонили, не открывает.

Звонили – и по телефону, и в дверь.

Вызвали милицию, слесаря, тот ломал дверь.

Джек метался между суетящихся ног.

Деньги собрали.

Старика хоронили миром.

Прощались у подъезда, гроб стоял на табуретах, и Джек сидел рядом, и казалось, – он человек.

Потом гроб с телом убрали в машину, двое доброхотов поехали на кладбище, а Джек, уже не воя, бросился вслед, но далеко не смог бежать.

Он сел, и сидел, глядя, пока машина не растворилась в потоке других.

А потом сам он растворился во дворах – сложно устроенных, перетекающих один в другой, и больше никогда не появлялся.

Где он теперь?

Вероятно, это знает тень стариковского сына.

Но у неё не спросишь.

 

 

Огни счастья

Одна из пятидесятилетних антоновок в семействе других разрослась особенно мощно, и толстый длинный сук её кидал петлистую тень на один из бабушкиных розовых кустов.

– Гена, – ворчала бабушка, – сколько раз просила: спили этот сук, мешает розе, так нет же…

Сухо-мускулистый, крепко сбитый, подвижный, как ртуть крестный, бородатый и жизнерадостный (приятели звали Фиделем), улыбался в ответ.

– Как же спилю-то, мать? Ведь ребята так хорошо сидят на нём.

Сын и племянник не только сидели, но и лежали на пространном этом, отчасти плоском суку, и даже, шаля, затаскивали на него Белку – пушистую, типа болонки собачку, прибившуюся к дачному житью.

– Она умеет улыбаться, – говорил двоюродный брат другому.

– Ага. Замечательная такая.

Вся в колечках, в изящных завитках белой шерсти Белка виляла хвостом.

Старая яблоня давно не плодоносила, сухие ветви её, точно изъятые из старинной гравюры, вторгались в летний воздух, вовсе не воплощая собою предсмертный стон; яблоня была незыблемым атрибутом участка, и об уничтожении её не шло речи.

Около шершавого ствола её, под наклоном, стоял белый, сколоченный из досок щит, и братья кидали в него ножики; и было раз – нож, хитро перевернувшись в воздухе, сделал финт, и вонзился в тонкую ветку ближней вишни.

– Видал?

– Ага. Здорово. Но это ж случайность.

Перед спутанной сеткой вишнёвых веток висел гамак, на котором качались, бездумно глядя в бездонность.

– Ребята, помидоры полейте! – кричала Татьяна, – тётушка одного и мама другого.

Она хлопотала на веранде, готовя восхитительный летний обед, и ароматы текли, как живые в пространство…

Отвлекались от игр, бежали к теплицам.

Они огромны были и напоминали племяннику застывших, прозрачных китов, нутро которых хранило лабиринты помидорно-огуречного богатства.

Ходили босиком, и лейки – достаточно массивные – вовсе не казались тяжёлыми.

Стол был врыт в землю – обедать на свежем воздухе приятней и вкуснее; рассаживались все, и тарелки организовывали великолепный натюрморт, который будет разорён – основательно, без спешки; и разорение это связано с ощущением счастья – простого, как запах укропа, или аромат в сухарях зажаренных котлет.

– Едем на озёра? – спрашивал крёстный.

Суета и весёлый ажиотаж мальчишек.

Старый «москвичок» никогда не подводит, и голубые озёра видны издали – огромные раковины глубокой сини, врезанной в золотистый, местами сереющий песок; и сосны, остро рвущиеся в небо, точно охраняют величие вод.

Заплывали за середину.

– А вдруг тут динозавры водятся? – говорил один брат.

– Кино насмотрелся?

– Вон, тень мелькнула…

И, прекрасно понимая нелепость выдумки, спешили назад, к берегу, где среди гладких, легко втягивающих ноги песков, играли в войнушку, стреляя друг в друга из палок.

О! счастье повалиться, изображая убитого, скатиться вниз к воде.

У кустов сновали юркие, сине-зелёные ящерки, но попытки ловить их обычно заканчивались не успехом, да и пару раз пойманных тотчас отпускали.

– А они приятные на ощупь. Кожистые такие, тёплые.

– Ребята, молочко пить! – зовёт крёстный.

У «москвича» на пёстрой подстилке трёхлитровая банка отливающего синим деревенского молока, пряники, булочки.

Ребята торопятся, ибо озёра ждут.

– Не спешите, – говорит Татьяна. – Озёра не умеют бегать.

– В отличье от вас, – добавляет Геннадий, улыбаясь в бороду.

…баню на даче строили весело, и запах сосновой стружки – изящной, как новое, зачем-то нужное изделье, наполнял воздух.

Племянник не полюбил парилку: пот застил взгляд, и было слишком жарко, мокро; а крёстный с сыном часто предавался банному отдохновению.

О! у него всё росло – у крёстного; земля любила его, помидоры вызревали огромными, огурцы напоминали кабачки, и даже укроп вставал стеною.

Бабушкины цветники полыхали флоксами, розами, георгинами – этими орденами пространства – гладиолусами: в последних, как и в звёздах астр – было нечто печальное, ибо связывалось с окончанием лета, с необходимостью школы, куда и понесут ребята небольшую часть великолепных цветов.

…утром лучи солнца нежно щекотали лицо, и, вскочив, бежали наперегонки к рукомойнику, чей стерженёк метался в руках, как пойманная рыбка.

Утром же шли на пруд – небольшой, золотисто-чёрный, и плотные, пойманные караси плюхались в ведёрко, обещая замечательную похлёбку, что непременно сварит бабушка.

 

Их больше нет никого.

Племянник, осознавший в ранних дебрях детства, что смерть – это навсегда, уже пятидесятилетний, седобородый, потрёпанный жизнью племянник, всё не может поверить, что осознание это так смертельно верно.

Ему всё кажется: вот он сходит на калужском вокзале (а здание напоминает огромный, праздничный торт), и ехал всю дорогу в тамбуре, ибо электричка была битком, ехал, глядя в окна, наслаждаясь лентами жизни, её разнообразно-пёстрой плазмой; минует маленький скверик, и по проспекту Ленина, мимо знакомых городских пейзажей, проходит город насквозь – о! городу совсем не больно от того, что чей-то путь проколет его.

Спуск по Воробьёвке, к Оке, текущей неподвижно, вспыхивающей на солнце церковной парчой, крут, и паром сейчас подойдёт, стукнется истёртым белым носом о выщерблины асфальта, и когда заскочишь на него, железо отзовётся гулко.

Потом племянник будет подниматься в гору, противоположную спуску, в крутую гору, по правой стороне которой потянутся дачи, пока по левой будут немо звучать леса, и от жары придётся останавливаться, чтобы перевести дух, и напиться, обрызгавшись, из колонки, от ледяной воды которой сводит зубы, а пузыристая струя льёт по обомшелому стоку.

Потом он вступит в пределы дачного городка, обойдёт пруд, достигнет знакомого участка, откроет, звякнув задвижкой, калитку, и на веранде – ибо сумеречно уже, ибо муар сумерек всегда сопутствует фантазиям и воспоминаниям – будут сидеть бабушка, точно возглавляющая стол, дядя-крёстный, тётушка…

Он – племянник – пересечёт небольшой, истоптанный, земляной пятачок, мысленно приветствуя и деревья и шатры крыжовника, войдёт на веранду, улыбнётся, и спросит:

– Ну что, племянника никто не ждал?

И огни счастья вспыхнут в ответ.

 

 

Гофман

Гофман знает льющиеся ленты времени, и то, как можно, взмахнув пером, точно опахалом, сделать их твёрдыми, и идти по ним, заглядывая в кольца будущего, и в овалы параллельных, не похожих на наш миров.

Он сидит в трактире возле дома, заказывая новые и новые кружки пива: высокие и оловянные, они заполнены жидким янтарём счастья, которого так не достаёт в жизни.

Мимо окна пробегают два весёлых студента, фалды кафтана одного из них удлиняются, и вечные забавники-мальчишки уже мчатся за ним, а другой студент взлетает, превращается в странную птицу, какую ждут в кустах боярышника две весёлые змейки, умеющие говорить, каждая – с изумрудными глазами.

Гофман выходит из трактира на обычную – гнутую и такую милую, мощённую булыжником улицу, он равнодушно проходит мимо бюргеров – крепких и ладных, как их жизнь, он заходит в дом, поднимается в свою комнату.

Листы бумаг стопками, похожими суммарно на белые, все в метинах текстов горы, громоздятся на столе, и Гофман знает, что надо зажечь свечу, садиться к столу, навести относительный порядок и продолжать повествование, какое разовьёт волшебные кольца, обещая ему праздничную, всю в огнях ночь.

Архивариус сидит в кресле, улыбаясь в серебряную, текущую бороду, и когда загорится свеча, борода вспыхнет золотисто, как волшебная.

– Она и есть волшебная! – говорит архивариус, хитровато прищурившись. – Сейчас она вспыхнет игрою сюжета…

И Гофман верит ему.

Ибо чему ещё верить?

Грошовому жалованью мелкого конторского служащего?

Реальности за окнами, где алхимик встречается реже, чем торговец, или скупец?

– Верь алхимии своего сердца, – говорит архивариус.

И Гофман выводит на крышу волшебного Мура, чьи записки, сам будучи отчасти котом, превращает постепенно в увлекательный эпос, в художественно-философский трактат о данной жизни, какая в трудом поддаётся коррекции.

Гофман увлечён, перо его подрагивает, уплотняя ленты времени, и капельки современности – той, что будет через двести лет – стекают на бумагу, становясь чудесной игрой слов или муаровыми образами.

Карета, запряжённая стрекозами, взлетает; ночные тени резвятся за окном, как эльфы, и дело движется к рассвету, медленно, неуклонно – к рассвету, когда надо, ополоснув лицо и руки, выпив стакан молока, поскольку на кофе нету денег, вздохнув, идти в контору, и из волшебника превращаться в заурядного мелкого чиновника.

В кресле нет архивариуса, и значит – пора…

 

 

Яблоки моментов бытия

Яблоки моментов бытия – вовсе не яблоки Гесперид: они могут быть серебряно-снежного окраса, и их не надо срывать: падают они с неба в ячейки памяти, отнюдь не бременя, и тем паче не разрывая их…

Спуск от последнего общежития – громоздился их строй, и были они, 16-ти этажные, чуть развёрнуты торцами к улице, – во двор уютно стоявшего покоем дома зимой превращался в горку, глянцево текущую прямо в пределы детской площадки.

Снега намело изрядно, и горка была уже разъезжена, блестела в середине, точно намасленная.

Преодолев сугробы, малышок стал карабкаться вверх: он был упорен, оскальзывался, ойкал, вставал, снова падал – счастливый, перемазанный белым порошком зимы.

Отец тащил за ним санки, чьи бортики были обшиты мехом для утепления, но одна полоска оторвалась наполовину, смешно плескалась, точно хвост фантастического животного.

На вершине горы был забор из сетки-рабицы и запертая калитка, и вот от неё-то и начинался спуск.

Но малыш проявил фантазию: установив санки, он запустил их, глядя как летят, поднимая снежные брызги, а сам поехал за ними так – и серебряной пыли, розоватой в солнечной подсветке было ещё больше.

Малыш воткнулся в сугроб, вскочил, и радостно и победно вздёрнул вверх ручонку.

Во второй раз санки хитро вильнули, и упёрлись в чёрный ствол, вокруг какого снег лежал не тронутой пеленой, и съехавший малыш повлёкся вверх, по целине, и добыл-таки их, такие необходимые на сегодня.

…яблоко выкругляется, медленно проявляясь во взрослом мозгу – а каким останется оно в сознанье трёхлетнего мальчишки – Бог весть.

…шли по проулкам провинциального города, иногда по целине, шли – пятнадцатилетние что ли? – двоюродные братья, и снегопад пал внезапно, как поверженный, только поражения не было, был триумф.

– Ух ты!

– До дома не дойдём, а?

Брови одного из братьев стали белыми, оба кутались в шарфы, но это не помогало.

–Зайдём к старикам?

– Ага.

Они свернули, потом ещё раз.

Огромная, старинная, двухъярусная церковь мутнела в снежных разливах, и даже цвет её – ярко-красный – угадывался с трудом.

Дом был двухэтажный, снизу каменный, деревянный выше; и широкие крашенные красным лестницы скрипели, будто недовольные тем, что их потревожили.

Три комнаты стариков текли теплом, уютом, были настояны, как хорошие наливки, на возрасте крепкого быта; и обрадованные старики усадили пить чай с разными вареньями, тут же разложенными по розеточкам; сквозь вишнёвое, мнилось, просвечивало загулявшее солнце.

Фикус в массивной кадке в углу зеленел могуче, а на ковре, прикрывавшем стену, итальянка собирала янтарный виноград.

Бабушка курила «Шипку» – забытые ныне, короткие сигареты, – курила часто, и мраморная пепельница быстро серела изнутри; дед, как всегда поучал, и басовито ворковал его голос; а бабушка, утихомиривая его, расспрашивала о школьных делах…

Ты и сейчас можешь пройти мимо этого дома: переулок узок, церковь врывается в небеса, но кто живёт на втором этаже, где обитали старики, уже не узнать.

Яблоко сорвалось и упало, ячейка памяти цела, хотя и яблоко ссыхается с годами.

…гамак на даче качается легко, старший брат пускает колечки и струи серо-прозрачного дыма.

Августовское небо засеяно густо, и нижняя ветвь пятидесятилетней антоновки обременена альтернативными звёздами.

Но брат протягивает руку с сигаретой к не пугающей небесной бездне, говорит:

– На той звезде я живу.

– Как так? – интересуется двоюродный: он тоже курит, стоя у одной из вишен, спиной, через майку ощущая шероховатость ствола.

– Не знаю, – отвечает старший. – Придумал просто.

– И она не исчезает – твоя звезда?

– Порою – её не видно, – улыбается он.

Звёздные сады поражают изобилием: кусты и дворцы, очертания материков, и текущие неподвижно реки.

– Знаешь, а наша река, – и картины рыбалки лентой проносятся в голове, – тоже ведь неподвижно течёт. Когда глядишь сверху. А берега, как ты знаешь у нас крутые.

…много яблок нападало в каждую корзинку мозга.

Нести их до конца – извечно безвестного, каждого пугающего по своему, как у каждого свои яблоки.

 

 


№70 дата публикации: 01.06.2017

 

Комментарии: feedback

 

Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore

 

 

 

Редакция

Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...

Приложения

Каталог картин Рерихов
Академия
Платон - Мыслитель

 

Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru

 

Subscribe.Ru

Этико-философский журнал
"Грани эпохи"

Подписаться письмом

 

Agni-Yoga Top Sites

copyright © грани эпохи 2000 - 2020