Грани Эпохи

этико-философский журнал №86 / Лето 2021

Читателям Содержание Архив Выход

Владимир Калуцкий,

член Союза писателей России

 

О поэтах

Русский пророк Даниил

Поговорим о Данииле Хармсе.

Трудно в истории отечества найти более нелепую, более несчастную, трагическую, воплотившуюся и талантливую фигуру.

Собственно, к имени этого человека можно приставлять любые определения, и – всё сработает. Такое впечатление, что Господь создал этого человека ради того, чтобы показать на его примере Свои Господни возможности. Даниил умел и знал всё.

Но в доставшиеся ему годы это оказалось не благом, а проклятьем. «В России самое земля Считает высоту за дерзость» – сказал за сто лет до Даниила Хармса его предтеча – поэт XIX века Дмитрий Веневитинов. И впрямь – советская действительность стригла всех под одну гребёнку. И тем, кто возвышался над толпой, просто срезала головы.

Убила советская власть и Даниила Хармса. Потому что – непонятен. А непонятное может таить вредное. А вредное подлежит уничтожению.

В советские годы – да и нынче – имя Даниила Хармса известно очень узкому кругу знатоков. А ведь он – поэт мирового уровня. Можно сказать, что имя его сохранилось для нас как раз благодаря известности Хармса на Западе. У нас же пока жизнь и творчество Хармса запрятаны в закрытые папки следственных дел ВЧК – НКВД – ФСБ. А то, что нам известно – лишь малая часть талантливого и мистического наследия Хармса.

Собственно, он и не Хармс вовсе. Вполне себе нормальную фамилию имел – Ювачёв. Что заставило отличника столичной гимназии «Петершуле» обозвать себя Хармсом – так и осталось неизвестно. Однако первые его, на начальный взгляд нелепые стихотворения, появились именно тогда. И тогда же юный Даниил Ювачёв обозначил своё жизненное кредо: «Меня интересует только чушь. Только жизнь в её нелепом проявлении. Но я вполне принимаю восторг и восхищение, вдохновение и отчаяние».

«Чушь» революции заразила и Хармса. С бомбой в сумке его арестовала столичная полиция. И хоть Даниил утверждал, что взорвать собирался всего лишь затор на Неве, и не его вина, что подо льдом в этом месте оказалась подводная лодка «Краб» – юношу приговорили к смертной казни. Но Государь помиловал дурачка – Хармс отделался ссылкой на Дальний Восток. А после революции вернулся в столицу.

К тому времени он уже много писал. Первые стихи напечатал в 1922 году. Стихи были столь нелепы для обывателя, что остались почти незамеченными. Хотя их сразу оценил поэт Введенский – отец русского абсурда. Хармса приняли в братство обэриутов – так называла себя группа поэтов, кредо которых состояло в том, чтобы писать стихи без рифм. Это были представители творческого абсурда.

Но если абсурд для прочих – нечто непонятное, то для самих авторов в абсурде скрывается глубинный смысл. И чем талантливее абсурдист – тем большее количество читателей привлекает его абсурд. Люди чувствуют, что за нелепостями самовыражения скрывается нечто притягательное и значимое.

Это хорошо чувствовалось и в Хармсе. В тридцатые годы прошлого века имя его уже стало почти нарицательным. Словом «хармс» в определённых кругах так и обозначали абсурд. Это и стало причиной ссылки поэта в провинцию, в Курск.

Тогда так было принято. Мандельштама – в Воронеж. Введенского и Хармса – в Курск. Как писала о ссыльных Анна Ахматова:

 

«А в комнате опального поэта

Дежурят страх и муза, в свой черёд,

И ночь идёт, которая не ведает рассвета».

 

Но ни Дальний Восток, ни Курск не изменили отношения Хармса к бытию. Его всё так же интересовала чушь.

Собственно, он стал основателем философии чуши. Как громадной составляющей бытия, той части состояния, в которой человек пребывает большую часть жизни. Его поэзия стала гирей, что тянула вниз аэростат натружного энтузиазма Эдуарда Багрицкого и Михаила Светлова.

 

«Это есть Это.

То есть То.

Всё либо то, либо не то.

Что не то и не это, не то это и не то.

Что То, то и Это, то и себе Само...» –

 

...ну, как сопрячь такую чушь с чеканными строками той же «Смерти пионерки»?

 

«Я всегда готова! –

Слышится окрест.

На плетёный коврик

Упадает крест»?

 

Гирю, которая тянет вниз, принято засовывать под кровать. Хармса уже после Курска арестовали. Арестовали вместе со всеми рукописями, черновиками и письмами. Они до сих пор ждут своего часа в сейфах спецхрана.

А уже началась война. Тут нужна была поэзия героизма. Поэтам соцреализма присвоили офицерские звания и отправили спецкорреспондентами по фронтам.

Даниилу Хармсу в тюрьме сократили паёк, и от истощения он оказался в тюремной больнице. Скоро кормить его перестали совсем, и пророк умер.

И когда мы сегодня видим, что чушь стала основным содержанием нашей жизни – время достать гирю из-под кровати. Вполне возможно, что в стране обесцененной нефти именно гиря может стать национальным движителем. И пора открыть, наконец, папки с наследием пророка Даниила. Там как раз и содержится руководство по использованию этой гири.

...

И – образчик чуши Даниила Хармса.

 

Физик

Машá моделями вселенной,

Выходит физик из ворот.

И вдруг упал, сломав коленный

Сустав. К нему бежит народ,

Машá уставами движенья,

К нему подходит постовой,

Твердя таблицу умноженья,

Студент подходит молодой,

Девица с сумочкой подходит,

Старушка с палочкой спешит,

А физик всё лежит, не ходит,

Не ходит физик и лежит.

 

 

Железный дровосек

Что-то мне в Маяковском не нравилось с детства. Уже сама фамилия не человеческая, а каменная. А уж стихи и стихами назвать нельзя. Как крутая лестница на верхнюю площадку маяка, к прожектору. И что оттуда увидишь, включив лампу – и представить невозможно...

В первом классе мне подарили две книжки – «Родные просторы» со стихами русских поэтов и «Детство и юность Владимира Маяковского». Вот с тех пор они и вошли в мою жизнь на равных – русские поэты и Маяковский. Но только как два противостоящих лагеря.

 

«Поговорим, как держава с державой».

 

И по мере собственного взросления я всё больше проникался любовью к русским поэтам, и всё осознаннее отторгал Маяковского, как поэта.

Да и как человека тоже. С годами всё очевиднее становилось, что Маяковский почти на все сто процентов – фигура сделанная пропагандой. У нас ведь так: начнут хвалить – захвалят до смерти. Начнут бранить – вгонят в могилу.

Кстати, о могилах. Я как-то в санатории Инжавино, на Тамбовщине, познакомился с отставным физиком-ядерщиком. А вы, наверное, знаете, что физики – лучшие знатоки поэзии. Они её поверяют алгеброй, Так вот этот тогда девяностолетний человек рассказал много такого, чего пропаганда не расскажет никогда. Физик слышал живого Маяковского и утверждал, что его публичные выступления всегда подкреплялись присутствием по периметру залов чекистов с револьверами. Для усиления эффекта общего транса.

И о пистолете.

Он всегда был при Маяковском. Ещё с дореволюции, ещё когда он носил жёлтую кофту. Но проклятый царский режим не позволял пускать в ход оружие против творческих оппонентов.

То ли дело Октябрьская революция, которую Маяковский принял с воодушевлением!

Ещё бы! Первым делом он записался в ЧК. И так, с мандатом от Дзержинского пошёл устанавливать революционную диктатуру в поэзию. Для начала он арестовал своего непримиримого оппонента, поэта, Великого князя, Владимира Палея. И строго проследил, чтобы несчастного не стало. Палея живьём сбросили в шахту.

Это героический творческий акт Маяковского ещё отмечен на скрижалях истории. А прочие его чекистские похождения накрепко погребены в завалах советских архивов.

Но ни ствол, ни мандат Маяковский так и не сдал в контору. Он щеголял ими, как талантом. И горе было тем, кто не принимал его поэзию.

Как, например, не принял её Александр Тиняков. «Топор, топор, и ещё раз топор», – отплёвывался он всякий раз при упоминании имени пролетарского поэта. «Великий холуй», – отзывались о Маяковском в кругах остатков русской поэзии Серебряного века.

Мне кажется – беда талантливого Маяковского в том, что он рвался на поэтический олимп не путём очарования публики, а путём её силового покорения.

Вот и нарвался.

Я не вижу его достигающим даже среднего уровня поэзии того времени. Не способность владения общепринятыми языковыми нормами вытолкнула его на костоломный путь. Многим, и ему самому в первую очередь, это казалось новаторством.

 

«Нигде кроме, как в "Моссельпроме”».

 

Вот в этом, размером в одну шестую часть суши, Моссельпроме, и приказано было считать Маяковского великим пролетарским поэтом. Ибо поэзия в Советском Союзе являлась частью казённого имущества.

Маяковский – окончательно искалеченная судьба в искалеченное время. Причём – это тот случай, когда сама жертва явилась и автором казнившего его времени. И потому Маяковский никогда не будет вписан в книжку «Родные поэты».

 

 

Стреляющая тьма

Для начала – слово, как эпиграф: «Оживление, расцвет советской культуры, гармонически сочетающей в себе национальное и интернациональное, является выражением жизни новых, социалистических наций и путём к созданию грядущей общечеловеческой культуры коммунизма (Д. Д. Благой. Национальные особенности русской литературы в свете трудов В. И. Ленина и И. В. Сталина. Москва, изд. «Знание», 1952 г.)».

Обращаю внимание на дату: труд этот издан почти семьдесят лет назад, в апреле.

А в августе, 12 числа того же, 1952 года, в Лубянской тюрьме, провели последний массовый расстрел поэтов и других деятелей искусства. Это – если говорить о деле.

Дата эта никак не отмечается. Потому что убийство поэтов в России – обычное дело. Вот, скажем, патриарха Иоакима наши святцы помнят, а об убиенном его попущением поэте Сильвестре Медведеве история России помалкивает.

Мой друг, умерший в нищете, не издавший ни одной книги по причине отсутствия всякого практицизма поэт Владимир Кобяков вывел истину: даровитость в России умирает под забором, талант давят в тюрьме, гениев попросту убивают.

Заметьте – не в переносном, а в прямом смысле. На словах у нас, напротив, вечная забота о творческих людях. Екатерин II сама журнал издавала, спорила в нём с журналом самого Ивана Андреевича Крылова!

…Правда, потом Крылову приходилось прятаться от материнской опеки государыни в захолустье, но ведь заботилась же, хоть и не без помощи полицмейстера.

А Пушкина вспомните. Не понравился ему, как цензор, «щенок Никитенко», так тут же сам Государь стал литературным шефом поэта.

Правда, потом Пушкина убили. Ну – так гений же. А вы чего хотели?

Так и шестьдесят лет назад, в последний год царствования Сталина, заключительным залпом государственной любви к поэтам прозвучали выстрелы в Лубянском подземелье. Хотя, если честно разобраться, то расстрел этот вполне вписывался в схему доктора философских наук Д. Д. Благого о расцвете социалистической культуры. Их ведь за что, извините за прозаизм, грохнули? А за космополитизм, за низкопоклонство перед Западом. Вы думаете, – вот эти строки расстрелянного Переца Маркиша безобидны?

 

«Я сердце своё наколол на крючок.

О, дальних, о, зрелых ночей холодок!

Чтоб птицы ко мне прилетали смелей,

Я крошки рассыпал у самых дверей».

 

За безобидные строки у нас не расстреливают! Если расстреляли, значит – антисоветчина.

Вообще задавать государю вопросы, за что он убивал Васильева, Корнилова, Клюева, Ганина, Мандельштама, за что морозил на колымском ветру Жигулина, Заболоцкого, Ярослава Смелякова у нас не принято. Царь знает, что делает.

Это у них, на поганом Западе, день 12 августа отмечается, как День расстрелянных поэтов. У советских же и поныне – собственная гордость. Тут только начни отмечать – конца и краю не будет. День расстрелянных военных. День расстрелянных техников леса. День расстрелянных колхозников. День расстрелянных палачей. День расстрелянных краеведов…

Если все эти дни собрать – года не хватит. И правильно, что страна забыла о расстрелянных поэтах. И верно сказал учёный Благой в известной рукописи: «Передовая национальная литература отражает лучшие черты национального психического склада». Такой у нас психический склад – лучших людей уничтожать.

А лауреат Сталинской премии второй степени ошибиться не мог.

 

 

Я не верю вечности покоя

В ночь на Крещение исполнилось сорок шесть лет [2017], как не стало Николая Рубцова. Воплотившийся гений, он стал образом пушкинской поэзии для ХХ века. И все годы после смерти поэта чёрный дух зла пытается затоптать его память, вытравить из сердец читающей публики. Нынешний мой рассказ о другом замечательном стихотворце из рубцовской плеяды – Владимире Кузьмиче Кобякове. Озаглавил я его строкой из рубцовского провидения: «...Я не верю вечности покоя».

Время ли наше, часто недоброе, сами ли мы в силу равнодушия, – но нередко при нашем попустительстве гибнут те, кого принято называть личностями. И в этом плане кажется совсем уж благополучной судьба Владимира Кобякова, скончавшего свои дни в скромной квартирке-конуре на улице Тургенева в посёлке Красногвардейском (ныне город Бирюч). Хотя нелёгкая судьба досталась Кобякову только потому, что он был настоящим поэтом. И если бы он жил в иное время, то мы по зависти и от угодничества перед властью и отдали бы его запросто на растерзание опричникам.

А он умер в своей постели. Чего ему ещё надо? Не посадили, не расстреляли. Ну, подумаешь – работы не давали! Ну, ни одной книжки не позволили напечатать, – и что из того? Да мало ли таких неудачников вокруг нас – и всех велите холить и лелеять?..

Да, таких, как Владимир Кобяков, – мало. Вернее, теперь не осталось ни одного. Вместе с ним словно растаяла тень тридцать седьмого года, со дня рождения словно висевшая над поэтом. От этого, как мне кажется, все его стихи имеют некую надрывность. Они – словно сосуд со щербинкой, с трещинкой: тронешь его – и слышится нежный болезненный звук.

А началась эта жизнь в Сибири, в городе Артёмовске, где в семье рабочего-металлурга и учительницы родился сын Володя. От тех лет осталось одно яркое воспоминание кануна жизненной бездны:

 

«Состоятельным карапузом

С полосатым шагаю арбузом.

Я несу его так осторожно,

Что разбиться ему невозможно».

 

А потом отец оставил семью, на всю жизнь отравив сына оскоминой сиротства. Так и отбегал он своё детство в ранге «безотцовщины», хотя в душе потом все годы жили строки:

 

«Я так хотел отца иметь.

Моё желанье мама знала.

Ни про какой она ремень

Отцовский не напоминала».

 

Маленькая жизнь Володи прокатилась через все годы войны и перекатилась через порог ремесленного училища. Отец, хоть и почти чужой, звал идти по своим стопам. Звала романтика расплавленного металла, и принадлежность к рабочему классу Урала – кузницы страны – поначалу манила и пьянила. И здесь, словно продиктованная небом, зародилась его негромкая поэзия.

 

«На деревне гуси белы,

Гуси белы, как снега,

Козыряют грузным телом.

Осаждая берега,

Разбегутся, крылья вскинут,

Шеи вытянут в простор

И растерянно застынут

В страхе перед высотой».

 

Но какой выбор у ремесленника-безотцовщины? Повестка, воинская часть, обмундирование, автомат. Там, в окружной газете Ленинградского военного округа, появились первые стихи Кобякова:

 

«Зарядившись теплом и светом,

Излучаемым из-под земли,

Продолжаем жить по заветам

Тех, кто в эту землю легли».

 

Солдатская газета и первые гонорары выплатила, и выправила гвардии рядовому Кобякову направление на учёбу в Литинститут имени Горького. Туда и поступил в солдатской гимнастёрке, лишь сняв погоны.

В свой семинар начинающего поэта принял Владимир Соколов. К тому времени известное всей читающей России имя. По коридорам Литинститута втихомолку читали запрещённого Соколова:

 

«Я устал от XX века,

От его окровавленных рек.

И не нужно мне прав человека –

Я давно уже не человек».

 

Учёба давалась сибирскому пареньку легко, но он всё чаще ловил себя на том, что институт не даёт ему ничего в творческом плане. Чтобы быть «на плаву» или того паче – попасть в коллективный сборник, надо попросту быть, как все: писать о пятилетках и партии, надо восхищаться интернационализмом советского народа, то есть надо делать не то, на что способен, а то, что требует от тебя строгий метод соцреализма.

Немножко замкнутого, «себе на уме» студента взял в обработку комсомольский комитет. И тут Владимир увидел, что не один он такой шерстистый; среди нескольких «обрабатываемых» был и худенький однокурсник с шарфиком вокруг тоненькой шеи – вологжанин Коля Рубцов. После «проработки» с горя выпили с Колей, потом ещё. И ещё... И пошло-поехало. Ходить на занятия к преподавателям-приспособленцам стало тошно, слонялись по общежитию, горланили свои стихи. Особенно полюбили творчество неприкаянного Николая Глазкова, чей такой же пьяный голос ещё помнили стены института:

 

«Оставить должен был учение,

Хотя и так его оставил.

Я исключён как исключение

Во имя их дурацких правил!»

 

Ну никак невозможно было втиснуть этих ребят в рамки дисциплины и дозволенного творчества! И их исключили.

 

 

Разбить витрину

Евтушенко прошёл по эпохе по касательной. Его судьба похожа на камешек, брошенный параллельно водной поверхности и сделавший множество подскоков.

Начну с того, что как поэт, Евтушенко – не очень. Помните, – их называли «Великая четвёрка». Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, Евтушенко. Но Евтушенко здесь выглядит, как человек, искусственно приставленный к этой четвёрке.

Правильно сказано: тёмен жребий русского поэта. При всём уважении к Евтушенко, невозможно понять, – за что его, юношу из Сибири, судьба сразу вознесла на немыслимый пьедестал. Если мне скажут, что это его за стихи власть сразу сделала баловнем судьбы, – я рассмеюсь вам в глаза. В одно время с ним жили и творили поэты куда более мощного масштаба, но их не издавали, их травили.

А Евтушенко сразу попал в обойму неприкасаемых. Вспомните, – сколько лет ему было в 1962 году? Ему было 29 лет. Но никого другого – при наличии мощной прослойки проверенных советских маститых поэтов – не послали на Кубу, где вызревал Карибский кризис. А этот, по советским меркам, собственно, никто, – был вхож и в походную палатку Кастро, и в Кабинет Кеннеди.

Если вы мне скажете, что это Евтушенко доверили за его стихи, – я опять рассмеюсь вам в глаза.

Теперь смотрите.

Я не верю, что это гонорары со стихов позволяли Евтушенко на широкую ногу жить, где заблагорассудится. Вот и умер он в Америке. И если вы скажете, что это Союз писателей организовал перевозку его тела в Россию и устроил государственные похороны, – придётся ещё раз горько рассмеяться вам в глаза. Этот Союз по нищете сопоставим с Обществом спасения на водах.

И ещё.

Я удивляюсь наивности американского студенчества. Вот кто ни поехал из России в Америку, – так сразу преподаёт там в университете. Но, если честно, я не представляю, – чему мог учить тамошнее юношество наш Евтушенко?

И, в конце концов, повторюсь ещё раз. Я бы не задавал вопросов, если при всех странностях в его судьбе, Евтушенко, на самом деле, был великим поэтом.

Ну – нету этого. Ни строя стиха, ни содержания. Часто работая на созвучьях вместо рифм, натягивая образы на ходульные словесные конструкции, он, скорее, манерничает, чем выражает мысль.

Конечно, прожил Евтушенко яркую жизнь. Но эта жизнь, как мне кажется, проходила не столько в поэзии, сколько в иной бытийности.

Какой?

Не знаю.

 

 

Поздний ожёг

Мы тоже дети страшных лет России,

Безвременье вливало водку в нас.

Владимир Высоцкий

 

Жизнь, даже разбитая вдребезги, иногда сама складывает из разноцветных стекляшек такое мозаичное полотно, что впору ахнуть. Вот, например, совершенно ничтожный для того далёкого дня случай с годами стал едва ли не самым ярким полотном жизни.

Судите сами.

В начале семидесятых годов прошлого века работал я заведующим хуторским клубом. Стихи писал, но поэзия была для меня не столько творчеством, сколько возможностью общения с живыми поэтами. Как на крыльях, летал по семинарам, и уже знаком был лично с Игорем Андреевичем Чернухиным. Наверное, – скорее, за эти знакомства, за пребывание в стихотворной струе, меня часто печатали в районной газете «Вперёд». Тогдашний редактор Леонид Григорьевич Сероклин меня привечал, платил гонорары, и, наконец, пригласил на штатную работу.

В серый ноябрьский день, помню, то ли семидесятого, то ли семьдесят первого года пришел я оформляться. Зашёл в зал, бывший одновременно и кабинетом ответственного секретаря, а там в театральном кресле, дремлет человек. Какой-то потёртый, облезлый, и глазки соловые. Словно спит. Ответственный секретарь, фронтовик, Александр Григорьевич Горбатовский кивнул в его сторону:

– Не обращай внимания. Какой-то Прасолов из Воронежской области. На работу просится. Но мы ж тебе обещали!

Облезлый очнулся, обвёл нездоровыми глазами зал, нас двоих, и мешковато вышел. Когда за ним закрылась дверь, Горбатовский добавил:

– Его там от редакционной работы отлучили. Пьёт, образования нету. Ну, и стихи пишет. Говорят – хорошие.

– А Вы читали? – спрашиваю.

– Да где там! У него, наверное, и книжки ни одной нету.

...Собственно, как оказалось, волчий билет Прасолову выписали тогда не только по Воронежской области. Оттуда позвонили в Белгород. И наш Сектор печати обкома дал редакторам команду гнать Прасолова в шею. Под любым предлогом.

Увы, в Новом Осколе таким предлогом оказался я. Правда, и меня не взяли. Пришло время идти в Армию.

И я сразу забыл о той встрече.

И много лет вообще имени такого не слышал – Прасолов. А однажды в гостинице, в Курске, нашёл забытый прежним постояльцем сборник «Во имя твоё», глянул на портрет поэта – и стеклышки былой мозаики запрыгали в глазах, становясь на свои места.

Он! Потёртый мужичонка из кабинета отвсекретаря районки.

Но стихи...

Стихи стали откровением. Трудно обозначить, какие они. Лёгкие? Так нет, неповоротливые они, глыбистые. Простые? Вот уж кабы...

 

«Забудь про Светлова с Багрицким.

Уверовав в силу креста,

Романтику боя и риска

В себе задуши навсегда».

 

Терзания в его стихах, боль, поиск. Они многослойны, как стихи Библии. Сколько раз читаешь – столько раз открываешь иные смыслы. Я с этой книжечкой прошёл в соседний номер, где жил Игорь Андреевич Чернухин. И он меня оглоушил:

– Убил себя Алёшка Прасолов. Ещё в феврале семьдесят второго года. Водка, волчий билет, бескнижье... Брежневская безнадёга.

С тех пор я собрал все публикации и книги Прасолова. Их совсем немного. В 1964 году стихи поэта опубликованы в «Новом мире». Через два года в Воронеже вышла книга «День и ночь», а в Москве, в «Молодой гвардии» – небольшой сборник «Лирика». Затем в Воронеже изданы ещё две книги – «Земля и зенит» (1968) и «Во имя твоё» (1971).

Книги у меня стоят на самой верхней полке. Между стихами Аркадия Кутилова и Николая Рубцова.

 

Алексей Прасолов

 

Я хочу, чтобы ты увидала:

За горой, вдалеке, на краю

Солнце сплющилось, как от удара

О вечернюю землю мою.

 

И как будто не в силах проститься,

Будто Солнцу возврата уж нет,

Надо мной безымянная птица

Ловит крыльями тающий свет.

 

Отзвенит – и в траву на излёте,

Там, где гнёзда от давних копыт.

Сердца птичьего в тонкой дремоте

День, пропетый насквозь, не томит.

 

И роднит нас одна ненасытность –

Та двойная знакомая страсть,

Что отчаянно кинет в зенит нас

И вернёт – чтоб к травинкам припасть.

 

 

Петушиное слово

Владимир Высоцкий – замечательный поэт. И это хорошо, что дважды в год – в дни рождения и смерти – наше телевидение широко подаёт его творчество. И я бы это только приветствовал, если бы и другим, сопоставимым по значимости, поэтам, воздавалась такая же честь.

Создаётся впечатление, что интерес к Высоцкому искусственно подогревается десятилетиями. Но что-то молчат наши глашатаи в дни рождений и упокоения Бориса Чичибабина, Адия Кутилова, Николая Рубцова...

Вот Рубцов. Из года в год жду о нём поминальных фильмов, и – ничего. Боюсь, что и в следующем году судьбу нашего гениального современника опять обойдут вниманием. А ведь 14 января ему исполнилось бы 80 лет [в 2016 г.], а на Крещение – 45 лет со дня убиения. События, настолько значимые для русской культуры, что уже сегодня подготовка к ним должна бы вестись на всех телеканалах, в вузах, в творческих организациях.

Ничего подобного.

Почему?

Почему имя Высоцкого усиленно навязывается, а имя Рубцова замалчивается? Кто стоит за этими «почему», ибо очевидно, что общественным мнением у нас руководят определённые люди? И если кто-то скажет мне, что Высоцкий для отечественной культуры значимее Рубцова, – я рассмеюсь ему в лицо. Надо просто понимать, что Высоцкий – это русскоязычный поэт, это ментальная готика, хоть и самого высокого звучания.

А Рубцов – поэт русский. От красной строки до последнего слова чувствовавший самую жгучую, самую смертную связь с Россией.

Спорить со мной не надо. Я не сталкиваю сих великих лбами, ибо они не противостоят, а взаимодополняют наш литературный – да и человеческий, мир.

Я просто спрашиваю: почему одному непрестанно поют осанну, а другого в упор не видят? Откуда у Родины такое неравновесное отношение к двум своим великим сынам при их жизни и после смерти?

Высоцкий – это оплачиваемая работа, привилегированное положение в цехе, поездки по стране и за границу. О каких гонениях на него вы говорите? Катался, как сыр в масле, с приставленными к нему врачами и няньками. И боль его – это боль от расцарапанной раны. Она не настоящая, а театральная. Артист он тоже был великий.

...И Рубцов.

Ни кола, ни двора. Работы нет, денег нет. Никуда не поедешь, какие там залы со слушателями? Заграница, жена-иностранка?

Это из другой жизни.

И главное. Если Высоцкий получил своё благополучие именно за стихи и песни из расцарапанной раны, то Рубцов именно за стихи и песни был убит.

Потому что его стихи и песни шли от настоящей боли сердца. Он уже при жизни был настолько велик и страшен власти, что ему с готовностью дали бы «Мерседес», с условием, что он замолчит.

А он не молчит и поныне. Больше того – значимость Рубцова лишь возрастает. Вместе с ним оживает и русская культура, великое русское слово. По большому счёту – следующий год в России надо обязательно объявить Годом Рубцова.

Но это кому-то очень не нравится. Вот и замалчивают Николая Михайловича. Как там у Адия Кутилова?

 

«Петух спокойно лёг на плаху,

Допев своё "ку-ка-ре-ку!",

И капли крови на рубаху

Брезгливо брызнул мужику...»

 

 


№89 дата публикации: 02.03.2022

 

Комментарии: feedback

 

Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore

 

 

 

Редакция

Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...

Приложения

Каталог картин Рерихов
Академия
Платон - Мыслитель

 

Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru

 

Subscribe.Ru

Этико-философский журнал
"Грани эпохи"

Подписаться письмом

 

Agni-Yoga Top Sites

copyright © грани эпохи 2000 - 2020