№77 / Весна 2019
Грани Эпохи

 

 

Александр Балтин,

член Союза писателей Москвы

 

Эра Обельянства

Царь

Я был пастушком, привыкшим к пейзажу, как к своей жизни, я умел играть на дудке, развлекая стадо, и – скорее всего от скуки, не помню точно – научился владеть пращой: сильно и точно.

Хотя ремень для неё я сделал сам, как сам же и подбирал камни, разящие другие – более крупные. Я знал, что есть народ, постоянно угрожающий тому, к которому я принадлежу, но не думал, что когда-нибудь мне предстоит сыграть роль, которая останется на свитках истории. Я ничего не знал об истории, когда царь Саул – жестоковыйный, никогда не гнувший шеи – полил меня благовонным маслом, поражённый моею игрою, хотя играл я как обычно.

…и когда вышел гигант – мне стало не по себе: он смотрел поверх всех, убеждённый в своей силе и непоразимости, он был такого роста, что Солнце слегка померкло, и стоявшие за ним воины щерили рты улыбками. Смешок доносился до меня – маленького пастушка, раскручивавшего пращу, уверенного, что мне на… я не помню своих ощущений. Мне просто надо было точно метнуть камень – и он полетел, и, попав в лоб гиганту, пробил его кость, и падал тот, казалось, вечность, и замершие в ужасе противники больше не решились атаковать.

Я стал царём. Вы знаете моё имя. Оно звенит и играет, оно овеяно мифами и историей, она стало больше, чем легенда. Я обучился ратному искусству – мои копья, пущенные во врагов, поражали их с неумолимой силой, и мой меч работал также чётко, как когда-то губы выдували правильный звук.

Я стал жестоким царём. Многие боялись меня, многие любили, и я, часто задумываясь, как и зачем путь ведёт так, как он ведёт, не находил ответа…я был сражён красотою женщины: я сам не представлял, что не представляю, как может действовать красота. Я послал мужа её – своего вернейшего слугу и друга – в пекло, из которого нельзя вернуться, и он не вернулся, и я забрал его женщину, и Бог – для меня такой же тайный и закрытый, как для вас: поколения поколений – покарал меня многим. Так хотелось думать.

Бог не открывался мне. Но женщина осталась со мной, как навсегда со мной осталась моя память, пережившая века, моя легенда, известная вам по книге, объявленной священной, моя жизнь, демонстрировавшая такие взлёты и падения, что у самого меня захватывало дух.

 

 

Ваше обельянство

В одинокой глубине своей ночи бессчётный раз задавал себе вопрос: имел ли право на такой эксперимент? На чрезмерное вторжение в тайны мозга – ибо отвечая многочисленным журналистам и заученно улыбаясь, поскольку кроме хирургии, был вполне светским человеком, даже попадавшим иногда в соответствующую хронику, он заявлял, что наука и этика несовместимы, что эксперимент по пересадке человеческого гипофиза обезьяне имеет тонкое, чисто научное значение; но в недрах ночи – а бессонница была привычна удачному профессору – мучился, не зная: стоило ли…

В институте утром ему сразу же докладывали о поведении обезьяны, собственно – не совсем обезьяны уже, о медленной утрате звериного облика, о режиме питания.

Он шёл в специально оборудованную лабораторию, и там, глядя на своего, как шутил, гомункулуса, поражался изменениям в сером, точно расползающемся, тяжёлом лице: не обезьяньем, не человечьем.

Дальше следовали анализы, изучения кожного покрова и хвоста – ох, этот хвост! сокращался он постоянно, будто втягиваясь в тело…

– Должно быть, совсем исчезнет, – замечал ассистент профессора.

– Должно быть, – эхом отзывался тот, делая запись.

Он предпочитал тетради, владея, естественно компьютером, но бумажные листы и шариковая ручка были ему домашнее, милее, теплее.

Тяжёлые и как будто мёртвые глаза питомца глядели на всех – на мир, преображавшийся для изменённого мозга, на творцов, изувечивших шимпанзе…

– Он пропал, профессор! Пропал! – так встретили его в институте в один из осенних дней.

Профессор замер, толком не сняв пальто, застряв рукою в рукаве.

– Утром охранник делал обход, и… окно разбито, провода разорваны, всюду клочья шерсти… И ещё – исчез ваш спортивный костюм (иногда, ночуя в институте, если много работы было, профессор переодевался в заношенный, удобный).

Суета завертелась огромной юлою, звонили в полицию, давно знавшую об эксперименте, и сыщики, прибыв, долго возились в кабинете, брали для исследования клочки шерсти и проч.

– Как Вы объясните это, профессор?

– Извините, теряюсь в догадках…

Пронюхавшие журналисты осаждали институт:

– Профессор, что произошло с Вашим гомункулусом?

– Куда он исчез?

– Каковы будут последствие его исчезновения?

– Удалось ли что-то сделать полиции?

Профессор отшучивался устало, ему не хотелось говорить, не хотелось думать.

Прошло какое-то время.

Безуспешные действия полиции ни к чему не привели, профессор стал заниматься новой работой, и про обезьяну, подвергнутую сложнейшей операции, стали постепенно забывать.

 

* * *

Смутное время волнами накрывало страну; богатые богатели – жирные слоны банков возникали там и здесь; остальные – то есть большинство – точно жили для того, чтобы быть пищей и обслугой богатых; процветал шоу-бизнес: как-то надо было отвлекать массы от хлеба насущного и пота, связанного с добыванием оного хлеба; и дешёвые содержательно, но пышные и дорогие внешне, шоу сверкали повсюду, переливаясь дрянными огнями грошового обогащения тщеславных шутов…

Немудрено, что в таких условиях возникла партия с угрожающим названием: «Разорвать!»

Плакаты её – ярко-красные с белыми, горящими, зовущими к мести буквами развешены были повсюду, полиция уставала срывать их – а потом, как-то неожиданно, оказалось, что множество полицейских состоит в этой партии или симпатизирует ей; листовки появлялись на гаражах, на заборах, на дверях подъездов.

Программа была проста, бесхитростна и жестока: Разорвать! Тех, кто мешает жить простому люду – рвать! Банки громить! Интеллектуалов-болтунов, доведших страну до адского состояния – вниз, в земляные работы! Безголосых певунов – на каторгу!

Однообразно-примитивное содержание листовок и прокламаций будило и будоражило толпы, и совершенно естественно лидер партии – некто Обельян, чьё прошлое пестрело бело-мутными пятнами – пользовался необыкновенной популярностью.

В кафе за пивом:

– Слышали новую речь Обельяна?

– О, он прав во всём!

– Разорвать-ать-ать…

– Но не всех же!

– Жирнопузых точно.

– Пиво, может, получше появится. Официант, кружечку светлого ещё.

Так говорили всюду, поддерживали, ждали изменений.

Официальные структуры, будучи не в силах нейтрализовать рьяного лидера, попробовали приручить его: ему предлагались посты, он гневно отвергал предложения; ему сулили барыши, он посмеивался.

Он был невысок, с длинными руками и корявыми, но ухватистыми пальцами; с тяжёлым, плоским лицом, морщинистым лбом, несколько вывороченными ноздрями, и глазами, цвет которых напоминал осенние лужи.

У него оказалось масса подручных – огромных, тяжелоруких, каменнолицых, готовых ради лидера на всё.

На площадях ради выступлений Обельяна громоздили помосты, их декорировали красной тканью и украшали такого же цвета флагами, и полиция помогала охотно.

Толпы валили слушать.

Он появлялся – он вылезал из дешёвого автомобиля, и толпа начинала аплодировать, впадая в раж.

Он забирался на помост, и голос его – мощный и хриплый – не нуждался в микрофоне, заполняя все закоулки сознаний.

– Разорвать! Всех жирнопузых, мешающих жить вам – простецам, работникам, бедным отцам – разорвать! Кто не пожелает делиться – к ответу! Вас кормят дешёвыми шоу – вон! Сколько можно слушать эту дребедень! Эта пёстрая рябь превращает вас в дебилов! Рвать! Рвать! Рвать!

И толпа бесновалась, готовая рвать уже сейчас.

М., считавшегося звездой, убили в парке собственного особняка, развалив ограду и нейтрализовав охрану.

Банкиры бежали – многие, ибо иных также, как М. либо убили, либо покалечили.

Кровь лилась – явно и тайно, и полиция усердствовала, помогая проливать её.

Ноздри людей раздувались, кулаки сжимались, они жаждали действия – низового, кровавого.

На выборах в парламент Обельян победил, партия его оказалась главенствующей.

Другие депутаты, шурша бумагами, готовили ограждающие законы, путаясь в бессчётных параграфах и бродя в лабиринтах юридической казуистики, – но на первом же заседании люди Обельяна – молчаливо-огромные, деловитые, действующие совместно с людьми в полицейской форме – парламент арестовали.

Вечером Обельян выступал по телевидению.

Он рычал и ревел, он пересыпал свою речь бесконечными: Ры-ы-ы, Гы-ы-ы, Ы-ы-ы, и не было в этой речи ничего, что не слышали бы ранее готовые к ярой крови люди.

Шоу запрещены!

Жёлтая пресса отменена!

Остаются только три правительственные газеты!

Нет банкам – будет один государственный банк.

Предыдущее правительство уже арестовано!

Полиция и моя личная гвардия – вот две силы, на которые мы обопрёмся, восстанавливая построенное некогда, замечательное, разрушенное нечестивцами!

Будем строить!

Ры-ы-ы!

Гы-ы-ы!

Ы-ы-ы!!!

Люди, глядя в телеэкраны на кухнях, в скромных гостиных, в барах, ещё не закрытых (да и вряд ли закроют, ибо Обельяна в них только хвалят), аплодировали, потирали руки, проговаривая – тихо или вслух: Наконец-то.

В одном из старинных дворцов, в тронном зале, серой мантией окутав своё неказистое тело в сером же мешковатом костюме, на древнем, золочёном троне забытых владык восседал он, поигрывая символами имперской власти.

На голове его красовалась корона – крупные жемчуга украшали её.

– Вы нашли его? Почему не притащили? – спрашивал он одного из своих громил.

– Уже везут, Обельян.

– Ха-а… Гы-ы… Я теперь – Ваше Обельянство!

– Так точно, Ваше Обельянство. Уже везут.

…с мешком на голове тащили, руки сзади были замкнуты наручниками, били в живот, но не сильно, давали подзатыльники, чтобы не дёргался; влекли по коридорам, толкали в спину, и, наконец, сорвали мешок, и кинули к подножью трона.

Хирург посмотрел на…

– Узнаёшь, гад? – точно выплюнул Обельян.

– Ты… моя подопытная…

– Заткнись, тварь. Подопытная обезьяна, вишь, я ему. А ну-ка…

Профессора повалили на пол, пинали ногами.

Окровавленный, едва дыша, оставленный на время, он глядел на обезьяну на троне, и ужас тёк из его глаз.

– Вот теперь, гадюка, придётся править вами. Так бы скакал себе по ветвям, бананы кушал. Гы-ы-ы…

Ражие молодцы глядели на него с восторгом.

– Вы… – залепетал врач.

– Ваше Обельянство! – пнул его сапогом здоровый полицейский.

Врач – точно в предсмертном накате вернувшихся сил – вскочил и заорал:

– Какое Обельянство! Это же обезьяна, прооперированная мной! Вы что не видите – кому служите!

– Гы-ы-ы…

– Ры-ы-ы…

– Ы-ы-ы…

Неслось отовсюду, ибо полицейских и охранников было много, не сосчитать.

Хирург ополоумевши глядел в лицо… в морду Обельянства: он видел тяжёлую, с грубым рельефом черт плоскость, мутные глаза, прыскавшие злобой, отвратительный, серый, морщинистый лоб. Это было последнее, что он видел, ибо крикнув:

– Банан ему!

Был свален сильными ударами и тут же, у трона, забит насмерть.

– Псам его! – рычал Обельян.

– Слушаем, Ваше Обельянство! – отвечали преданные человекообразные.

И наступила эра Обельянства – эра тупой простоты, среднего серого цвета, всеобщего восторга, тотальной милитаризации, вторжения на соседние земли, скучной пропаганды; эра плоской усреднённости, отсутствия чего бы то ни было яркого.

Будет ли она хуже эры неравенства?

Как знать…

Но, как ни прискорбно, похоже, других вариантов, кроме этих двух, не существует на земле.

 

 

Тетрадь

Ученическая тетрадь, плотно исписанная красивым отцовским почерком; та, советская тетрадь, лежащая поверх томов советской же энциклопедии: как сохранилась – выцветшая тетрадка с загнутыми краями, а?

Словно впервые увидел: в шкафу старинном с виньетками деревянных узоров, чудесно закрученными, сложными; а два стекла шкафа всегда казались большим строгим пенсне…

Тетрадь – несостоявшийся каталог всего книжного изобилия, что было дома.

Лентой проносятся в памяти путешествия по советским букинистическим с папой, когда сомнительная личность, подмигнув, ведёт под арку, и из толстого портфеля извлекаются сокровища…

Интересно было и в самих «буках», где под зеленоватым стеклом прилавков словно светились глубоководные рыбы старинных книг, сборников стихов, прозы…

– Давай сделаем каталог? – предложил отец.

И начали.

Переставляли, доставали с верхних полок, отец переписывал тщательно…

Потом – энтузиазм гас, сходил на нет, всё не удалось переписать…

 

– Истории Гражданской войны нет у вас? – спрашивает тётка, покупающая книги.

Её одинокий ларёк: книжная берлога возле метро ВДНХ, полки, заставленные тесно, ещё – плакаты, подстаканники, бюсты…

– Не-а, – отвечаешь.

– Лондона не принесёте?

– Жалко. Оставлю пока.

…не то, чтобы так требовались деньги: жить есть на что, просто стало давить, угнетать книжное изобилие в квартире, и ведь никогда уже не будешь, никогда листать все эти…

 

Мама вспоминала: Папа говорил, что, возможно, они выжить когда-нибудь помогут – книги-то, если что…

Имелся в виду материальный план: книги эти были дороги в СССР.

Они не стоят теперь ничего, их покупают за копейки, всё переиздано, всё есть в Интернете…

 

И вот – словно впервые увидел: тетрадь, лежащая поверх толстенных, красных томов энциклопедии, которую так любил, к которой больше не прикоснёшься; тетрадь, хранящая маленькое материальное свидетельство пребывания отца в этом мире: короткого пребывания: очень короткого, как понимаешь теперь, перейдя его 52 года.

 

 

Старьёвщик

Подошёл, посверкивая очёчками, прямо на улице: чистый, морщинистый старичок, подошёл, спросил вежливенько: Не уделите ли минутку внимания?

Пожилой человек остановился, спросил: Да?

– Видите ли, я покупаю воспоминания.

Пожилой фыркнул: Вы сумасшедший?

– Отнюдь. Я старьёвщик. Но я покупаю только хорошие воспоминания.

– Мне некогда, отец…

– Подождите. Вы не слышали суммы.

И он назвал.

Человек остолбенел.

Потом улыбнулся.

– И… как же выглядит Ваша покупка?

– Если согласны, мы пойдём сейчас в контору, тут недалеко, и подпишем бумагу. Вы получите банковскую карту, на которой будет лежать сумма, а я…

– Ха… Занятно. Ну, пошли, если недалеко…

Единица и множество нолей мерцали так заманчиво.

Контора действительно оказалась недалеко, в старинном особнячке одного тенистого двора, и была уютна: морёный дуб, массивные кресла.

– Но… тут написано, что я получаю деньги за оказанные услуги.

– Да, Вы и оказали их.

И банковская карточка с пин-кодом перекочевала к пожилому мужчине. Старичок проводил его до дверей, тихонько и нелепо хихикая.

 

Какая дичь, а!

Человек ехал на метро, чувствуя себя впервые в жизни состоятельным, он ехал в метро, и не верил, что так бывает, что…

Тут он попробовал вспомнить детство: но всегда вспоминавшееся ярко, цветовыми, великолепными пятнами, где дачное лето наползало на морские пейзажи, а прогулки с отцом отливали счастьем, превратилось в месиво… боли от бесконечно порезанных рук, синяков, ушибов, которая к тому же казалась невыносимой; и попытка вспомнить лицо отца, умершего не так давно, провалилась.

Просто серое пятно.

Человека бросило в пот, он проехал свою станцию.

Как же так?

Ну – попробуем: первая школьная любовь, ведёт её за руку, провожая…

Вместо этого выползала мучительная боль, с которой забрали в больницу, тяжёлый провал в омут наркоза, медленно, долгое восстановление после операции…

Человек, не доехав до нужной станции, стал вспоминать особнячок, где подписал бумагу, и, разматывая проделанный путь в обратном порядке, мчался туда, назад, обратно…

Он вышел на улице, подсунувшей ему встречу со старичком, он уже бежал, ища двор, в котором помещался особняк, он нашёл его, но – вы будете смеяться – в зданьице были парикмахерская, и магазин кормов для животных.

Он ворвался сначала туда, потом туда, он убеждал сотрудников в том, что он был здесь, подписывал бумаги…

Охрана выставила его.

Человек шёл к метро.

Как ехать домой помнил, но всё, всё светлое было искажено, замарано, растёрто, и банковская карточка безнадёжно жгла руку…

 

 

Статья и слоны

Статья о сложной поэзии, о суггестии, о тонких оттенках…

– Па, я без тебя окружающий мир не сделаю…

– Ага, сынок. Давай вместе.

Первоклассник.

Стол стар, столешница, как кольца древа, хранящего все нюансы возраста.

Мерцает монитор, покрытый письменами отца.

Сынок с раскрытою тетрадкой пристраивается рядом: задание связано со слонами: индийским и африканским: надо прочитать текст, сравнивающий их, и в таблицу вписать различия.

– Вот, па, гляди, я тут уже начал…

Первые графы заполнены.

Дальше в разделе «окрас» мальчишка начал писать про бивни.

– Сынок, это не сюда, бивни дальше пойдут, а тут про цвет. Где там? Ищи в тексте…

Мальчишка водит пальцем по тексту.

…какое перенагромождение смыслов: и все они – точно со смещённым центром, мол, необходимо зафиксировать такой феномен, какого ещё не было, какой не передать путём обыденной речи… И вот – раскрывается ветер века, уже… – крутится в голове отца: часть текста, должного лечь на чистые поля монитора.

– Па, – у мальчишки глаза на мокром месте. – Где про цвет, тут какой-то сложный…

Отец гладит мальчишку по голове:

– Ну, из-за слонов ещё плакать, малыш. Гляди: индийский серо-коричневатый, африканский – от серого до бурого. Вот вписывай сюда…

Мальчишка старается, но слитно ещё писать не умеет, и большие буквы громоздятся, тяжелы…

Дальше про бивни, про питание…

…ярые, неистовые слоны, участвовавшие в древних боях, несущие короба с людьми, метающими копья. Слоны, врывающиеся в башни с бойцами на спинах; слоны, разоряющие индийское селенье; изукрашенные бивни в Музее народов Востока, где изображены на них и леса, и селенья…

– А, па, индийские ещё траву едят…

– Хорошо, сынок. Вписывай в эту графу…

Статья о поэтической суггестии завершится чуть позже.

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

№86 дата публикации: 01.06.2021