№74 / Лето 2018
Грани Эпохи

 

 

Александр Балтин,

член Союза писателей Москвы

 

Черничная поляна

Черничная поляна

Резковатая, простая, но довольно приятная уборщица, исправно драившая подъезд, спросила, когда вышел из лифта:

– Похоронили?

Это она о маме.

Никак не мог соотнести пожилой сын подобное с ней, родной, роднее родного…

– Да, – ответил, вернувшись в реальность. – В Калуге со своими, мама там у неё, сестра, брат…

– Царствие небесное. Хорошая женщина была. Что же случилось?

Стал рассказывать.

Мама общалась со многими – в том числе с этой Раисой, а он, сын, угрюмый, вечно погружённый в себя, обычно только здоровался – с соседями, с уборщицей…

Он рассказывал, давя слёзы, зная, – зарыдает, потом не остановится.

Он давил слёзы…

 

Он и я, бликуют, словно распадаются в сознание на тысячи отражений в неизвестных зеркалах.

Я хоронил отца в 19 лет, ему было пятьдесят два, и мне он представлялся пожившим…

Теперь, после пятидесяти четырёх лет с матерью бок о бок, я понимаю, насколько отец ушёл в расцвете сил: сразу, от сердца, пережив свою маму, с которой, бабушкой моей, отношения были хуже некуда, на полтора года.

Я обожал отца: он был вселенной; все интеллектуальные мои интересы, а их было много, шли от него, зажигаясь своеобразными линиями.

Последний год его жизни мы несколько отдалились: впервые в жизни у меня появилась компания, и участие в ней стало наиважнейшим делом.

Тогда…

Мама была в санатории, и я остался один на один с вестью о смерти отца.

Делал всё сам: получал справки, вызывал похоронного агента – пока мама не вернулась.

Кажется, я довольно легко пережил его смерть: был очень молод, даже юн, жизнь, мнилось, сулит нечто… интересное.

Компания опять же…

 

Дальше долго жили с мамой, долго, словно врастая друг в друга.

Он – то есть я: бликуют и множатся отраженья в мистических зеркалах – поздно женился, а сынишка появился и совсем поздно: и мне, и жене было по сорок пять.

Вот он лучистый, весёлый, умненький второклассник, теперь много времени проводящий в бабушкиной комнате.

Она сказала ему года два… что ли?.. назад: «Вот когда меня не будет, эта комната станет твоей».

Он переживает в себе.

А я…

 

Я цепляюсь за воздух, захлёбываясь молитвами, во многом виня себя, и стараясь, стараясь, на пределе сил, привлекая раньше помогавший золотистый огонь, наладить связь с покинувшей меня матерью…

(Если ласково – стану захлёбываться ещё больше).

 

…а – вспоминается: черничная поляна в матёром калужском лесу, и все живы – все-все: дядя, будущий крёстный, тётя, бабушка ждёт на даче, отец – в Москве; и я (вернее он – совсем ребёнок, не вспомнить сколько лет), выбирая из-под листов матово-чёрные ягодки, вдруг ощущает, как он любит маму…

Как…не жить без неё…

 

 

Река течёт, как текла

– Проверь уж и мою донку, Алексей Геннадьич… – с крутого берега попросил старик.

– Ага, – раздалось снизу возбуждённое, Лёшкино…

И – через какое-то время:

– Есть, дядь Валь! Ёршик!

– Ну, брось его назад, может, что покрупнее будет…

Лагерь разбивали серьёзно: на машинах, миновав лес, проехав до того полумёртвую деревню, подъезжали к самому краю крутейшего берега, радостно высыпались, выгружали снасти, и… всё остальное…

В земле вырубались ступеньки, и, стоя внизу, у самой воды, мнилось, что ласточкины гнёзда, точно прилепленные к вершине кромки, пустые глазницы чудища…

Дядя Валя – друг Геннадия, отца Алексея, отличался спокойной плавностью речи и плотной неспешностью движений, он же отвечал за пищеблок, как шутил Алексей, кавторанг на пенсии: кашеварил охотно, с шутками, с рассказами…

Рассказы плутали, словесными волоконцами вплетаясь в ленточки дыма: еда, приготовленная на костре, была вкуснее привычной, городской.

Закидывали донки, в маленьких заливчиках ставили перемёты…

И – как хорош был щучий финт: словно билось стекло воды, засыпая тысячей осколков, и матёрая, даже будто слегка замшелая щука, взлетала в воздух, закручивая причудливую петлю…

Палатки трепыхались на ветру, раскладной столик заваливался снедью, выпивать начинали сразу: чтоб лучше шло.

Делали мутники: и за рыбьей мелочью, необходимой для наживки, ходили на косу.

…таращил глаза пескарь.

Жалко их?

Не думалось…

Разные были уловы тогда, под Калугой; Геннадий вспоминал, как на свою свадьбу, в 1958 году, выловил такую стерлядь, что легла в детскую ванночку так, что хвост свешивался рядом с мордой…

– А теперь?

– Что ты, Саш, какие теперь стерляди…

Я был – московский племянник, для которого рыбалка, растянутая на много дней, в диковинку.

Больше нравились разговоры у костра: с дядей Валей: обо всём: от Икара до Макара, как он шутил.

Общий азарт увлекал, и, получив от Лёшки удочку, ловил звучного кузнечика, насаживал его, и забрасывал удилище – прямо с высоты обрыва, следил за поплавком, и вдруг – плавно уходила отягощённая леса под воду: дёргал, подсекал, извлекал подлещика…

Ночью река чернела, как нефть, движения не ощущалось, и небо океаном величественной тьмы, проколотой звёздами, отвечало ей.

Рыжел костёр, взвивались искры от оседающих головней, подкладывали свежего материала.

Не хотелось ложиться спать: роскошь и тайна ночи манили, и я рассуждал с Валентином: об истории Византии, к примеру, или – о Ницше…

– Знаешь, Валь, – быстро перешли на ты, несмотря на огромную разницу в возрасте, – он бы очень удивился, представь, что книги его будут через сто лет обсуждать на берегу Оки, недалеко от деревеньки, название которой он не слыхал…

Место называли «под Сивково»…

– Как знать, Саш, удивился бы? Он ведь на это и рассчитывал.

Снова рушились головни в костре, и время текло плавно – в пандан речной воде.

 

Геннадий – мой крёстный – умер так давно, что время кажется ирреальным, а Валентин – некогда похоронивший сына (не уберёг!), разошедшийся с женой, доживавший в одиночестве, отказался от любого общения, и о смерти его Алексей узнавал через… разных знакомых.

 

А река течёт, как текла – величественная, равнодушная к бурлению человеческо-муравьиных жизней.

 

 

В странной лодке

Мы пересекли Стикс и Ахерон, видели серого усталого Харона, про которого невозможно сказать – плоть он или только тень; величественные, мрачные скалы громоздились повсюду…

– Что ты ещё ожидал увидеть? – спросит философ, глядя в антрацитом посверкивающие воды Леты…

– Возможно, подземное золото, – отвечал сочинитель.

– Золото? Оно здесь есть, но Аид едва ли захочет, чтобы чужаки увидали его…

– Я имел в виду другое: метафизическое золото. То, через какое просвечивает суть…

Философ не стал уточнять значение слова, вообще относясь к нему с сомнением.

Гладко струилась Лета, иногда, словно рыбы, мелькали смутные лица, обрывки каких-то манускриптов; но в общем течение было ровным, гладким.

Мы пересекали реку на лодке, сооружённой из мыслей: о том, что подлежит долговечности, что изотрётся быстро; мы знали громы и грохоты современного мира, где всё вращается в пёстром, ускоренном вихре…

 

Витрины роскошных магазинов словно выжимают сок соблазна в действительность; модный писатель, в которого вложены большие деньги, раздаёт в холле подписанные тома, грядёт интервью, где акценты будут расставлены на пищевых предпочтениях бумагомараки…

Сияют рестораны: горы блюд, о которых озабоченное выживанием большинство и не слыхивало, предлагаются ими – бесконечными, разнообразно украшенными ресторанами; пока мир захлёбывается в безднах шоу: блестящих, в блёстках, часто с сатанинской символикой…

 

Пока чёрные скалы Аида нависают над реками, и сочинитель, с детства обеспокоенный сутью вещей и поэтому не рассчитывающий на успех, плывёт в лодке с философом, лукаво улыбающимся – какие бы ни открывались виды.

 

 

Потусторонняя дача

Первым на дачу пришёл отец: мерцающую непонятно-серебристым, или синеватым, ореолом, сквозную, воздушную: на дачу, находившуюся под Калугой, которую он никогда не любил: ни город, почитая его вариантом тинистого мещанского болота, ни многочисленных калужских родственников, каких так любил сын – столь обожавший отца.

Что он там делал – отец? Один?

Но затем появилась бабушка, намного обошедшая его по возрасту, проявилась, и, – вероятно, стала накрывать стол на веранде, за каким сиживали столько раз…

Потом возник дядя-крёстный, дачу эту и строивший, и хоть всё ему было здесь привычно-знакомо, но синевато-серебряные воздушные мерцание – должны были удивить его, как и растения, отличавшиеся задумчивой прозрачностью.

Тётушка скоро за ним перебралась: веранда расширялась, свет загорался янтарный, и всевозможные цветовые отливы сильно разнообразили воздушный, текучий пейзаж.

Потом – другая тётушка, неоднократно здесь гостившая: её прибытие было так логично, учитывая возраст, а приём – радушен, поскольку все ей были рады…

Тик-так неумолимо: а как слышится там; как влияет разница пространственных и временных измерений на возможности часов?

Двоюродная сестра, бывшая в земном расцвете, воспоследовала за своей мамой…

 

Они все сидят на веранде, и я – пожилой сын отца, появившегося первым, еду в другой город: закрыв глаза и никуда не перемещаясь, но сосредоточиваясь предельно.

Они сидят на веранде – и дымчатые мерцание, красиво и кольцеобразно, окружают их.

Я должен приехать, прийти, улыбнуться, спросить: «Не ждали?»

 

Но теперь с ними мама: умершая только что, оставившая меня… как моллюска, которого выдрали из раковины и бросили на берег; и мама, всегда такая добрая, но и хозяйственно-деловитая, разливает чай, пододвигает пиалочки, чем-то наполненные…

Но… чем же их там наполнять?

Вареньем из запредельных слив и клубники?

Вариантами духовного млека?

И я представляю всех их: вместе, смеющихся даже, может; и понимаю, понимаю, понимаю, весь насквозь прошиваемый стальными шипами боли, что мне туда нельзя.

Пока…

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

№90 дата публикации: 01.06.2022