этико-философский журнал №101 / Весна 2025
Александр Балтин,
член Союза писателей Москвы
Вечерний чёрный воздух, разрываемый шаровыми узлами фонарей; громадины домов, полные медовым счастьем жизни, и он – молодой человек с душою, скорее, воспалённой, нежели тяготеющей к миру, он, переполненный женщиной, мыслями о ней, выходит из квартиры, спускается на лифте, падает в оную прозрачную, раннего ноября, тьму.
Он идёт, скользя взглядом по знакомому рельефу, идёт наугад, зная, что прогулка продлится недолго, что спутанность ветвей с остатками листьев не слишком способствует, когда глядит, прояснению мыслей, что…
– Привет.
Жёстко стучат каблучки по асфальту.
Она – властная и лёгкая, обладающая своеобразной полной стройностью, проходит мимо.
– Извини, спешу… – реплика тает в воздухе…
Он замирает.
В нём рушится всё.
Она спешит в ресторан, бесконечность её любвеобилия слишком раздирает то, что помещено внутри молодого человека, втиснуто в сердце…
Выходили от знакомых: оба поддатые, она смеялась над анекдотом, словно замершем в воздухе, и… сам не понял, как у подъезда губы её вдруг вторглись в лицо его…
Губы слились, поражая единым ощущением его, неопытного, не решавшегося…
За руку взяла.
Повела к нему же; мама давно говорила, что ходит в дом, как невестка.
Повела – чтобы ночь качалась над ними, смешивая все мелодии и иллюзии в плотность соединённой плоти.
Утром, из объятий не выплывая, говорила:
– Какая ж я дура! Я всегда не с тем мужиком, с каким должна быть…
Каблучки цокают по асфальту – жёстко, жёстко: она спешит на свидание, идёт в ресторан, она не обещала ничего, соединённая с ним так, что не разорвать, не соединённая вовсе.
Они работали вместе: Саша и Света: работали в библиотеке, и он, постоянно сочинявший стихи, упорно прорывался в печать: упорно, надрывно, мрачно, теряя перья лет…
– Саш, ну что это даст? – спрашивала мама, страдая за него.
– Не знаю, ма, но у меня нет выбора.
Он прорывался в печать, и ходил на дурацкую службу в библиотеку, где работал вместе с ней, Светой, тонул в чувствах, распадавшихся, раздёргивавшихся на волокна.
Легка и обаятельна, общительна, смешлива, смех рассыпается гирляндами колокольчиков.
Нравилась, как она матерится: словно пикантность придаёт сие речи.
Никакой грязи.
Нравилось, как, вдруг сорвавшись, могла сказать:
– Ну её, работу, пошли шампанское пить!
И они шли – в ближайшее кафе или к нему, купив по дороге.
Они смеялись, и воробьи выпархивали из кустов…
…потом.
Потом встречались только на службе: будто ничего никогда не было, будто всё приснилось ему.
Потом он притащил журнал со своими опубликованными стихами: так, будто это что-то значит.
Девяностые разнесли всё: что теперь важно, кроме стремительно втягивающих в себя денег?
Отчаяние.
Но журнал вот он: раскрыт, распростёрт, она читает: восклицая по-пацански:
– Ну, ваще! Нет это отметить надо…
Через полчаса принесла шампанское: пили на работе, с заведующей, с которой дружили…
Она оставалась ночевать.
– Это будет мой халат! Ладно! – ткнула пальцем в его, старый…
– Это ж мой, зачем…
– Мне так хочется! – вымпелы эмоций нежно играют на щеках. – Ладно?
– Раз хочется, то ладно…
Если ночевать на длинной лоджии, где стоит старая кровать, то всё становится теснее, слитно, едино…
Всё захлёстывает невероятно, и кружится так, что никогда не привыкнет к уносящему, растворяющему в себе…
А потом – она пропадает.
Её накрывает новой волной: она появляется на работе, где скука томит и однообразие режет гранями, и глаза её сияют совершенно по-другому: зелёные, искрами переливающиеся глаза.
Она говорит с ним так, что интонация: А, это ты… скользит той же скукой, которая сожмёт сейчас сердце, выдавив из него жизнь.
Его печатали.
Она больше не знала таких, встречаясь с денежными: теми, кто мог организовать её жизнь.
Он не смог бы – летящий на своей планете, дарившей стихи.
Он не слишком внедрялся в мир, откуда можно извлекать выгоды, хотя печатался.
Потом, когда в тёмном вареве одиночества он говорил маме о пустоте своей жизни, раздавался звонок в дверь.
Он открывал, и…
Она стояла, гладя… либо в пол, либо на него:
– Примешь?
– Ну да…
Охало и ухало в сердце, волновался так, будто всё снова в первый раз.
Мама не возражала.
Она не возражала ни против чего: в общем, волевая, знавшая специфику сына, работавшая после многих лет в ТПП СССР, на разных торговых фирмах…
Она не возражала.
– Как мой халат? Цел?
– Конечно.
– Я останусь.
– Да…
Пили на кухне.
Болтала в основном с мамой, они легко находили общий язык.
Рваный пунктир жизни: и в разрывах – огонь.
Ночь сыплет звёзды в сердца двух, не дающих друг другу успокоения.
В основном были – ночи лета.
Потом она вышла замуж, ездила во Францию – всегда мечтала об Антибе.
Вышла замуж, но не ушла с работы: ушёл он, пустившись в свободное плаванье сочинительства… статей на заказ.
Кричал в телефонную трубку:
– Как про это можно писать? Сам подумай… Детский же лепет.
– Тебе деньги не нужны? – ядовито спрашивал доброжелательно относившийся к нему посредник.
– Знаешь же… Ладно, придумаю что-нибудь…
И он придумывал, замирал посредине абзаца, закрученного так, чтобы тщательнее закамуфлировать пустоту, думая, что вот сейчас она в библиотеке сидит за компьютером, и, оформляя очередную порцию книг…
Потом в дверь позвонили.
– Пойдём пройдёмся?
Пошли.
Минуя дворы, пересекли бульвар, сели на скамейку; тополь возвышался многоярусною листвою.
– Ну, как ты…
– Живу. А ты?
– Так. По тебе скучаю.
Она смотрит на него.
В нём опять ухает сердце.
…сердце остановится во мне…
– Ты ж замужем…
– Для тебя это причина?
– Нет. Не-а…
Она стала приходить.
Они пили шампанское, смеялись, как будто она свободна и ничего меж ними не стоит, а потом…
Потом опять текла плоть, соединённая силой, какой, казалось, невозможно противостоять.
Потом она пропадала – не сила, Света.
Потом… шли года.
Всё это объединялось, стягивалось, замирало под сердцем.
– Думала, мне всегда будет двадцать восемь, – сказала раз, когда шли мимо вавилонски огромных домов огромного же проспекта, мимо банка с названием «Свет с Востока», он подумал некстати, что это масонский банк.
Всегда мечтал быть масоном.
– Представляешь? Думала, что всегда будет двадцать восемь.
Каблучки стучали по асфальту.
Он ответил:
– Представляю.
Он-то думал, что всегда будет ребёнком: жить с молодыми папой и мамой в огромной коммуналке, в центре Москвы, из которой переехали, когда ему было десять.
А папа умер – когда подкатывало к двадцати.
Пламя вспыхнуло.
Оно не гасло.
Света развелась.
Почему они тогда не поженились?
Потому, что она умерла.
Так всё просто, знаете ли, – годы, стихи, тополя, шампанское, кружение компаний, одиночество, тоска…
Она умерла: упала на улице, мгновенно, оставив его… со стихами.
Доминик Санда…
Музыка имени звучит тонкой нежностью, и красота актрисы, словно связанная с потусторонним, ангельским, невыразимым, такого плана, что, вспоминая образ её, чувствуешь благодарность к таинственным силам, сотворившим такое диво…
Пожилой человек, страстно увлекавшийся кино, пересматривает фильмы с Доминик, с божественной Доминик: соблазнительной и вздорной, равно – великолепной в каждом своём жесте, и ощущает, как сердце его, нелепо наполняясь юношеской влюблённостью, гонит уставшую кровь горячей…
…будто ворвётся сейчас Доминик – в твой мир, пожилая нелепица, сбежит по лестнице, вытирая только что вымытые волосы, и попросит закурить: как в «ХХ веке», где волшебный фонарь камеры В. Стораро творит кристаллические и цветовые чудеса…
А потом прочтёт свои футуристические стихи, сомнёт их, и, засмеявшись, выбросит в окно…
И ветер, онтологический ветер бытия подхватит их, закружит, завьюжит, – он ледяной нравом, ветер сей, но присутствие в мире Доминик делает его… не ласковым, конечно, но… более кротким, что ли…
Вот она – Кроткая: тут совсем не Достоевский, хотя основа его, тут Франция, современная Брессону, мастеру всего, что есть в кино.
Двери в его фильмах – символичны: они подчёркивают опасность входа, и всегдашнюю возможность выхода, и Кроткая, говоря будущему мужу, чтобы не провожал её, а он не послушал, остановится у некрасивой, словно из кусков разных составленной двери, за которой живёт, и скажет: Эти люди… эта квартира… всё такое жуткое…
Лестницы Брессона, которыми прошла Санда, впервые снявшись в кино, слишком крутые.
Восхитительные уголки губ актрисы: тонкие, немного углублённые, они словно концентрируют в себе ангельское и распутное, лукавое и бесконечно ласковое…
О! она, исполняя Ирен в «Наследстве Феррамонти», убьёт своей игрой отца Феррамонти (Энтони Квин), но умрёт он… в её объятиях очевидно счастливым: не к такой ли смерти стремился подсознательно: чёрствый и злой, ставший под воздействием её игрово-любовных лучей мягким и добрым?
Она стерва – Ирен, больше, чем стерва, резко-расчётливая и агрессивно-алчная: что придаёт Санда дополнительное обаяние, не отменяя бездны, какую играет, виртуозно владея всеми красками бытия…
Её лицо можно штудировать, как трактат, живописующий красоту.
Её суть.
…пусть будет проходной детектив: Санда, появляясь, словно несёт собой таинственный свет, золотистые мерцания, медово отливают волосы, и столько бездн плещется в глазах…
Там – в реальности, в которую вовлечён пожилой человек, ноябрь: он наливает пространство ранней темнотой, водянистой и прозрачной; зажглись фонари, шаровые узлы перспективы, с детской площадки во дворе доносится шум, сытые чмокающие звуки, сопровождающие футбольное неистовство…
Там круто вертится жизнь, варится, булькая, не производя пульпы, из которой вызреет благородная бумага, на какую лягут блистательные письмена; жизнь не требует оных, как будто, вращаясь вокруг стержней физиологии и инстинктов.
…вспышкой появляется Гермина, призванная, по решению алхимика слова Германа Гессе, выдернуть Степного волка из бездны одиночества-творчества-отчаяния; сделать ему своеобразную прививку жизни лёгкой, пенящейся, исключающей глубины, но такой вкусно-привлекательной.
Гермина чарует, ничего и не делая для этого, просто присутствуя в кадре, в жизни, в вечности уже…
Гермина – волшебница, превращающая Степного волка в ручного кролика: и таким стоит побыть.
Макс фон Сюдов, исполняющий Гарри Галлера, с лицом, словно рассекающим пространство мыслью, так колоритно смотрится рядом с Санда-Герминой…
О, партнёры её!
А ведь, – возможно, её рассматривали, как партнёршу?
Энтони Квин и Пол Ньюмен, Роберт де Ниро и Жерар Депардье, Жан Луи Трентиньян и Макс фон Сюдов…
С каждым – разная, всегда – сама, всегда – словно сошла с ангельских небес, украсив собою мир…
Гуще становится тело ноябрьских сумерек, наливается силой потьмы, непременно оборачивающейся ночью.
Выйти в недра вечера?
Их таинственность манит поэзией обыденности, которая так необычна.
Прогулки – одно из немногих развлечений, доступных пожилому человеку: причём, заметьте, за это удовольствие не надо платить.
Впрочем, то, что надо за всё, – болтовня безумца: разве неясно, сколько преступников уходит от возмездия?
Сколько тиранов умерло в своих постелях в преклонном возрасте?
Платить надо только в той мере, в какой не сумел увернуться от расплаты – увы, такова сухая жесть факта.
Но удовольствие прогулки не подразумевает расплаты.
…лифт, стержнем пронизывающий дом, медлит, как всегда: он важен и вальяжен так, будто он тут хозяин.
Пожилой человек глядит на себя в зеркало, размещённое в лифте: тяжёлое лицо, расплывающееся постепенно, черты, в которых не угадать себя, ребёнка, седая борода…
Глаза, вглядывающиеся в своё отражение, – странное явление: душу свою всё равно не расшифровать.
Расшифровала её ты – блистательная Доминик Санда?
«Первая любовь», перенесённая на экран М. Шеллом, несмотря на виртуозную камеру Свена Нюквиста, воспринимается русским зрителем, как клюква развесистая, хоть фильм и был знаменит.
…помилуйте – какой патефон в 1860 году, именно тогда была впервые опубликована повесть?
Какая пишмашинка?
Ах, всё это совершенно не важно! Важна Зинаида-Санда, её вихрь, её вращения, стержнем собирающие вокруг себя столько мужчин; её лицо, эти уголки-краешки губ, улыбка, лучащаяся нежность…
Важна её, оказавшейся в склепе, растерянность: гробы, полураскрытые, прах, напоминающий пепел, и – мысли, отображённые на лице: мысли… словно кричат: зачем моя красота, если всё кончается этим?
Чтоб украшала мир: красота такого порядка сама по себе, кажется, способна его улучшить.
Что этого не происходит – не вина актрисы.
В «Первой любви» нет ноября, там лето.
Оно течёт, переливается красками, оно отзвучало для пожилого человека в 57 раз, рассыпавшись – через византийскую роскошь сентября-октября – ноябрьскими пригоршнями, и шанс, что навстречу идёт Доминик, вырвавшись в Москву 2024 года из «Степного волка», равен возможности иголки реинкарнировать.
– Здравствуйте, Доминик, я счастлив, что Вы есть, Вы согреваете мир своим присутствием.
Она улыбнётся…
Она – покупает продукты в московском «Магните»: интересно: с каким бы изяществом она это делала, – вероятно, никогда не покупавшая еды, – ведь из семьи аристократической…
Сияют сочные витрины, предлагая ассортименты всего, входят и выходят люди, смеются, разговаривают, закуривают.
Ни от каких фильмов ничего не меняется.
Ни от каких лиц…
Пожилой человек тянет себя вдоль улицы, переливающейся жуками огней: что они не взлетают? ведь жукам так просто: раскрыли спинку-крылышки, и – привет, полёт…
От ролей Санда исходит ощущение полёта.
Она подвижна и легка, изящна, как драгоценная статуэтка, в которую вдохнул жизнь ангельский Пигмалион.
Как жаль, что не сыграла Маргариту: вот был бы восторг!
И Маргарита из Гёте засияла бы в её руках…
Интеллектуалка Доминик: многое сыгранное надо прочитать, восприняв сердцем сердца, самой его алхимической глубиной: иначе… игра рассыплется.
О, она рассыпается у неё, но совершенно по-другому – фейерверками золотящихся искр, огнями, созданными из цветов.
Улыбается Гофман…
Лу Андреас-Саломе выходит на сцену экрана: она вовлечёт в себя и Ницше и его друга, она насытит их жизни, как не ждали, она сделает их несчастными, позволив побыть счастливыми, и оставшись… Доминик Санда.
Инесса Арманд, сопровождающая Ленина: и в пресловутом пломбированном поезде-вагоне.
Жёсткая и мягкая одновременно, точно выграненная актрисой.
…пожилой человек, жадно выискивающий все фильмы с актрисой, какие можно найти в Интернете, смотрел недавно историю Иосифа: но, увы, там роль эпизодическая, хоть история, рассказанная в бессчётный раз, и увлекает по-своему…
Пожилой человек проходит дворами: каждый имеет свою необычность, впечатанную в совершенную обыденность; здесь свет фонарный резко вырежет из тёмной бумаги угол гаража, тут вкрадчивое движение кошки поласкает реальность, здесь увядающие цветы на клумбе напомнят барочные сгустки живописных аллегорий…
Пожилой человек, слишком вмазанный в свою жизнь: и размазанный общей по действительности, идёт, бормоча, как влюблённый мальчишка: Доминик Санда… Доминик Санда…
И имя играет небесной музыкой.
Грань между нормальностью и безумием режет интересом острым, как биссектриса, многих, и тогда, коли жизнь – вся на продажу, подсажена на шоу, и выворочена наизнанку, логично предположить и бушевание такого огня: шоу – под названием: Они были в аду, но вырвались из него…
В редакционном буфете телестудии долговязый мужчина с округлым, оплывшим желтоватым лицом подходит к барной стойке и просит чашку кофе и рюмку коньяку; бармен, привыкший к разным типажам, и никогда ничему не удивляющийся, выполнив заказ, глядит, как он, выпив коньяк духом, наливает в коньячную рюмку кофе и пьёт его – по глоточку, смакуя…
…окликает довольно симпатичная, курчавая женщина, он оборачивается, но уже подходит она:
– Анатоль…
– Ну что?
– Просила ж не пить. Как ты на программе будешь…
Худенький старичок с сопливой бородёнкой мелкими подпрыгивающими шажочками проскакивает мимо, и, наконец, появляется платиновая блондинка: она шумна, вокруг неё словно вибрирует воздух.
Телеведущая.
Она шумна: щёлкает пальцами, кричит:
– Так-так, мальчики и сопровождающие, не разбредаться, не увлекаться коньячком, прошу на грим, все на грим.
Гримёрши волнуются:
– Слушай… а если они того?
– Что того? – округляя глаза, отвечает сама растерянная вторая. – Они, вроде, вылечившиеся…
– Вот именно, – вроде. И зачем такое устраивать?
– Зачем, зачем… Рейтинг!
Рейтинг тяжело падает, прихлопывая жаждущих денег.
Главный продюсер удивляется: и чего не дают порнографию гнать круглосуточно – такие б деньги потекли…
Входят в помещение, где гримируют для съёмок, несколько человек: один за другим, вытянулись гуськом, ничего не говоря, рассаживаются в креслах.
Лампы бьют в глаза.
Гримёрши работают.
Они работают осторожно: словно боясь разбить нечто хрустальное, доверенное им…
– Меня густо очень! – хнычет старичок. – Я не хочу так.
Фурией ворвавшаяся ведущая восклицает:
– Потерпите. Так необходимо.
– Не хочу…
– Если без этого – будете, как покойник выглядеть…
– Как поко… – старичок, поперхнувшись, замолкает, смирившись с судьбой…
Всё.
Процесс закончен.
Тем же гуськом, руководимые платиновой, тянутся на съёмочную площадку.
Гримёрша вздыхает, сбросив мешки волнений:
– Видишь, обошлось.
Другая, не отвечая, достаёт тонкую фляжку с коньяком, протягивает первой.
Итак: съёмка.
– Добрый вечер, дамы и господа, дорогие товарищи! – всем разом мечтая угодить, вступает ведущая. – Добрый вечер. Сегодня: впервые в мире в нашем шоу примут участие бывшие пациенты психиатрических клиник, люди, познавшие ад и вырвавшиеся из него, так скать, живыми. Люди сложных судеб, вот они!
Она соответствующим жестом обводит рукой сумму кресел, в которые втиснуты несчастные… счастливые…
С микрофоном подходит к первому, и, чуть наклонившись, так, что эффектно подчёркиваются выпуклости фигуры, вопрошает:
– Какой у Вас был диагноз?
– Частичная потеря памяти.
– Вас лечили… какое время?
– Я провёл в клинике 18 лет.
Деланно восклицает – 18 лет! Вы подумайте! Бездна!
– Ха-ха, – покачиваясь в кресле сипит одутловатый толстяк, напоминающий кусок мыла, на котором накорябали лицо. – Вы и не представляете эту бездну…
– Вы могли бы…
– Я мог бы всё. Поведать, как кошмарят током, как колют без конца, смиряют рубашками, привязывают к кровати…
– Стойте, стойте, неужели всё так ужасно?
– А то! – восклицает старичок, не хотевший гримироваться.
Ведущая переходит к нему.
– А Ваш диагноз?
– Шизофрения!
– Неужели она лечится?
– Кто Вам сказал такую глупость? – старичок мерзко, как заводная игрушка, хихикает. – Я ею болен.
– Но… Вы же на свободе?
– Какая свобода? Где ты её видала?
– Подождите, мы разве на ты?
– А то! Ты, вообще, чего рот разеваешь? Выставила бы задницу и все дела…
– Ш-ш, Вы, старый дуралей, – шипит ведущая…
– И шипишь, как змея.
Дылда – тот, пивший коньяк – выскакивает из кресла, выдравшись из его мякоти, как из теста, выхватывает микрофон, и, размахивая им, как гранатой, орёт:
– Щас мы им!
Охранник, торчавший у входа, восклицает:
– Кому им?
Микрофон надрывается, будто обретя множество голосов:
– Этим задницам, возомнившим себя нормальными! Уродам этим стоеросовым…
Старичок, подпрыгивая, бежит перехватить микрофон.
Возникают, как воплотившиеся тени, другие:
– Вы! – слышно на повышенных вибрациях. – Думаете, вы нормальны? Посмотрите на свои лица – разве у людей бывают такие? Подумайте о ваших поступках! О мечтах, которые вы не смели воплотить…
– А мы посмели! – хлюпает одутловатый толстяк, и изо рта его лезет нечто, похожее на мыльную пену…
Скандал…
Стулья падают, разбегавшиеся зрители: те, кто обычно присутствуют на ток-шоу, жалеют о собственной жадности, толкнувшей согласиться на участие…
…некто – с лицом, сделанным из плотской коряги, жалуется скрипуче жене, похожей на ржавый багор:
– Картошки купил, вся полугнилая, как мёртвая, гады, не могут нормальную положить…
Жена криво плюётся ответом…
Двое, выходящих из метро, в числе прочего цветного, ползущего фарша: один с игольчато бегающими глазками, другой – с мордочкой, напоминающей помесь ежа и хорька:
– Вот ту б, а? Смотри – жопень какая, так и вертит…
В кресло дорогущее впечатанный банкир, смачно давясь мокротным кашлем, подписывает бумагу, в результате действия которой погаснут огни многих жизней, вызывает секретаршу: подносящую в хрустальной рюмке коньяк и на золотом блюдце с золотой же вилкой дольку лимона.
Долговязый, долгогривый, разоблачаясь, из золотых облачений вылезая хрюкает, как порося:
– И верят же, дурни…
И хирургическая улыбка полосует уродливую ряшку…
Кто из них нормален?
Они вписаны в обиход повседневности, и никто не заключит их в бездну соответствующих больниц: ибо фантазии, гнездящиеся втуне их душ, слишком страшны им самим, а мысли о смерти, продувающие ледяным ветром, никто не сделает более тёплыми.
Мерцает грань между нормальностью и безумием, рассекая многие сознания, души, мироустройства…
Проносящийся пейзаж не столько занимает, сколько необходим, коли движение поезда узаконено существованием цели, какая, в сущности, есть следствие многих причин; но коньяк из фляжки, водка и домашняя снедь, разложенная на столике купе…
…мир жареной курицы телесно плотен, под смуглой кожей, подвергнутой огню, белеет, истекая янтарным соком, мясо; плотная плоть помидоров чередуется с пупырчатой огуречной силой, и зелень вихрится рядом с пластиками сыра, ноздревато глядящими на мир, не считая ветчинных пластов и хлеба, который ломается руками…
– Лаваш всегда приятней руками, резать сложно. На вокзале успел взять! – чуть вогнутое лицо в очках, корытообразное, в общем: человека, предложившего фляжку коньяку, и пухленькая миловидная женщина, нос-кнопка, – однако, не портит, согласилась, как плечистый парень и задохлик-бухгалтер…
Водку достал парень – вы будете смеяться, но и от оной не отказалась кнопка, сразу же заиграв ямочками: флажки на щеках…
– Вот, в пионерлагере было! – включился задохлик, сам сообщивший, что он бухгалтер, очки всё съезжают с носа. – Здорово как, а? СССР! А вожатая у нас была на Вас похожа, милая моя…
К флажкам прибавились вымпелы, и даже курица, показалось, заворочалась от счастья – быть съеденной: каждому своё…
– Ой, – спохватилась кнопка, – у меня ж ещё и пирожки есть…
Она рылась в сумочке, пирожки возились в ней, как котята, потом выскакивали наружу: каждому в руки.
Водка шла, обжигая забвеньем, благословляя безумьем.
– И безумье иногда полезно, знаете, – говорил персонаж с корытообразным лицом, наваливаясь на столик, – я где-то читал…
Длилось всё.
Парень, плечист и атлетичен, рассказывает анекдот, и клочки смеха застывают у него на губах; кнопка круглит глаза, глядя на парня с восторгом, и, выйдя покурить, успеет договориться с этими двумя об…
Кнопка окажется сдобной, как пирожки, ею исполненные; партию физической любви она будет исполнять с парнем вдохновенно, будто увеличится количество рук, и он, впадая в двойной или тройной восторг…
– А что? Путь, опьянение, женская плоть, – знаете более манкий лабиринт, более сложный орнамент?
– Так вот, – рассказывает бухгалтер, – такой вожатой у меня никогда больше не было.
Корытообразный кашляет, выплёвывая порции дыма.
– Она – что кнопка-соседка, и знала, представляешь толк в этом деле? Ух у меня и первый раз в палатке был!
Проносящиеся деревья смеются в ответ, не шибко веря опьяневшему задохлику.
Парень и кнопка сливаются в тестяном, телесном единстве.
…пока мальчишка, сильно ушедший в дебри кино, бредит Доминик Санда: пересмотрев всё, что удалось найти, он обклеивает комнату портретами красавицы: ангельско-аристократически-рафинированной…
Красота такого плана – впрочем, откуда тут планы? неповторимость очевидна, и, тем не менее – такая и спасёт мир.
Или погубит.
Мальчишку – губит: он разговаривает с портретами, и пишет письма актрисе, которые даже отправить нельзя.
Отец убеждает:
– Сынок, это ненормально, посмотри на одноклассниц, сынок, прекрати искать другие фильмы с ней…
– Па, мне всё равно.
Твёрдо, максимально сжимая челюсти, и мечтая о квадратной: равно как о воли – железобетонной, обладая которой, можно прорвать обыденность и познакомиться с великолепной, божественной…
– Сынок, влюбиться в недоступный объект, значит неправильно сориентироваться в жизни! – убеждает мать, с ужасом глядя на новое заламинированное фото, появившееся на столе.
Он не слушает – драгоценный сынок, чей вектор чувств подчинён чьей-то насмешничающей воле.
…а в купе, чувствуя завершение бури, втискивается, отчасти боком, задохлик, жертва бухгалтерии; и кнопка, раскинувшаяся под простынёй, поддёргивает её, ойкая, мол…
Что – мол?
…это штука такая, вдающаяся в море.
Человек, стоящий на нём, глядит вниз: на обородатевшие морскими растениями каменные бока…
Растения струятся, вспыхивая синевато, как синеет, сияя, вода, подлинная драгоценность, и человек, упёршийся в неё взглядом, думает, что полагать, будто все родные умершие вольются в океан всечеловечности лучше, нежели считать, будто они растворились в полном, как ноль, отсутствие.
Пока кнопка, одевшись, бухгалтера выставили на пять минут, достаёт новую порцию пирожков; а молодой муж показывает пачку фото худенькой и изящной супруге, рассказывая со смехом про страсть к актрисе, и она, никогда не слыхавшая о такой, вглядывается в фотографии, и вздыхает задумчиво:
– Красива.
…поезд ворвётся в ночь.
Вырвется в пространство утра.
…пространства соединяются, стягивая в себя столько миров, что все не вообразить, не представить, не живописать…
№101 дата публикации: 03.03.2025
Оцените публикацию: feedback
Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore
Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...
Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru
copyright © грани эпохи 2000 - 2020