Грани Эпохи

этико-философский журнал №83 / Осень 2020

Читателям Содержание Архив Выход

Александр Балтин,

член Союза писателей Москвы

 

Последние дни августа

Странный человек

Галл ловко вывернулся из сетки, брошенной нубийцем, и меч, блеснувший в воздухе, нанёс тому рану.

Кровь пала на песок, и стадион взревел, вскакивая в общем порыве…

Огромный нубиец, чьи мускулы, перекатывавшиеся под тёмной кожей, были видны и дальним зрителям, сделал умелый разворот, и всадил трезубец галлу в живот.

Захватив рукой древко, тот медленно оседал на золотящийся песок, теряя кровь.

Нубиец всаживал трезубец глубже, и стадион ревел, как зверь, чуящий кровь.

Рука уже мёртвого галла трепыхалась ещё, и с задних рядов казалась она бледной бабочкой…

…бабочка воображенья взлетает, не желая опускаться в реальность…

Какие стадионы? Рим? Нубиец? Галл?

Московский двор, чернеющий июльской ночью провалом, фонари не горят, силуэты соседних домов едва видны…

И только бабочка воображения порхает – хотя утяжеляет порой страницы жизни, странный ты человек.

Утяжеляет жестоко.

Ночь мерцает бархатно, ибо стоит июль: сейчас, ночью, кажется, будто стоит алхимическим раствором в сосуде древнем, как ночь… Но белое его время мелькает листами бумаги, исписанной за жизнь, и совсем не важно, что последние годы заполняешь буквицами поля монитора.

Зевая, отходишь от окна, и бабочка воображения садится на плечо.

Что предпочтительнее – бессонница или кошмар?

Вязкая тина бессонницы концентрируется пыткой, испанским сапогом, надеваемым реальностью на бедное сознанье – а провал в кошмар может быть интересен порой, хоть и страшен.

Руины простынь разрушает пожилое, уже само, как руина, тело, и очередной зевок едва ли отгонит бабочку воображенья…

Она вспорхнёт на миг – и вы встретитесь в захватывающем кошмаре…

…оседая на песок, роняя чёрную, как пакля, кровь, держишься за ветку трезубца, видя ещё ухмыляющееся тёмное лицо, нависающее над тобой…

Рука трепещет, загребая жёлтую массу песка, и сетка, валяющаяся рядом, мерцает входом в неведомую бездну.

…и войдёшь, вольёшься, провалишься в неё; ночь втянет сочно, закрутит виражи.

Лестницы, обросшие столетними мхами, громоздятся над головой; башни взлетают, стремительностью своею не уступая предметам, пущенным из катапульты; и факт существования реальности вызывает сомнение у путешественника по лабиринтам кошмара.

В одной из его ветвей стена растворяется посередине, и полная таинственными предметами лаборатория содержит – в концентрированном виде – ответы на вопросы.

Много ли их?

Вот все – на пергаментном свитке.

Но – сжимается он, стягивается к одному-единственному, страшному, тяжёлому, как свинец, непроизносимому, пустому…

Странный человек, побывавший за время сна и минуты кошмаров (если верить исследующим нравы бога Гипноса, кошмар не длится более нескольких минут) и умирающим галлом, и средневековым алхимиком, вздёргивается резко, и думает – не изменилось ли у него лицо.

Он идёт в ванную, и янтарный свет закручивается в раковине лёгким винтом, игрою бликов; синевато-прозрачная вода бежит, пенясь пузырьками, и, умывшись, человек смотрит на своё отражение в зеркале, зная, что не изменилось лицо, думая, – а вдруг?

Все возможные «вдруг» никогда не сложатся в цепочку существующих вероятностей.

В коридоре, больше напоминающим книгохранилище, ещё одно зеркало: большое, старинное, уходящее под потолок.

Лаковый блеск его всегда порождал вопрос: что отражает оно, когда никто не глядится?

Мальчишкой пробовал обмануть статичное, мёртвое стекло: заглянуть украдкой, построить хитрую модель, какая, будучи запущенной, даст ответ – но все уловки сии обернулись пустотой, крахом желанной удачи…

Вероятно, когда никто не смотрит в холодную стеклянную бездну, пласт стекла просто отражает предметы реального мира: книжные стеллажи, колено поворота на кухню, угол двери…

Визг пилы доносится со двора – пронзительный, будто гудение огромного насекомого.

Распиливают стволы тополей, порушенных бурей: лежат почти неделю, мёртвые и бесхозные, и вот у какой-то из коммунальных служб дошли руки.

Огромные, родные тополя двора были извергнуты из почвы шквальным ветром, будто великаном, разошедшимся в игре.

Стволы их повредили несколько машин, сеть спутанных веток мокла в лужах…

Визг пилы навязчив – он хуже кошмара, те могут принести плоды, а это – просто жужжание, какое не обратить в музыку.

И волшебная призма фантастического янтаря, мерцавшая в мечтах мальчишке, не поможет.

…рука галла трепещет, она будит бабочку воображенья, и та взлетает легко, парит, вычерчивает зигзаги над лабиринтом мозга.

Странный человек включает компьютер, отодвигает некогда привычные листы бумаги, и, глядя в чистые поля монитора, принимается описывать – ночь, бой гладиаторов, умирающего галла, бабочку, самого себя, распиленные тополя…

 

 

Малышок

Скат горки был волнообразен, забираться на неё можно было по лесенке, напоминавшей корабельную, или по сетке, скрученной точно из тонких канатов, и малышок, забираясь, придерживаемый отцом, на верхушке площадке – своеобразном плато – крутил сначала руль, управляя кораблём горки, а потом слетал по волнообразному скату, ликующе крича; иногда падал, но чаще ловко приземлялся на ножки.

Уютная пёстрая площадка была пуста – никто не пришёл гулять с малышами: финал мая плавился жарой, и многие были на дачах.

Трава вокруг огражденья площадки разрослась мощно, и мятлик был столь высок, что малышок наполовину скрывался в нём, когда надоела горка, и он, забыв про пластиковую цветную машинку, на которой гонял обычно лихо, выбрался за пределы площадки.

Круглые шары одуванчиков белели, отливали сероватым, и малышок, сорвав один, запустил в воздух целое облако.

– Ой, ой, – подпрыгивал он, отбросив стебель.

– Одуванчик, – сказал отец, – и малышок повторил:

– Олуванчи…

Из-за сирени выскочила девочка, очевидно постарше, мама шла за нею, говоря:

– Смотри-ка, доча, одуванчиковое поле.

– Ага…

И малышок побежал к девочке, а отец, свернув на площадку, подхватил машину за зелёную спинку, понёс.

Теперь они рвали одуванчики вдвоём – малышок и девочка – наперегонки, сдували зыбкие шары, напуская лёгкие текучие облака, а мать с отцом шли за ними.

Малышок отвлёкся, сорвал три одуванчика сразу, и, не сдувая их опушку, понёс тёте.

– Ой, ты мой маленький, – воскликнула. – Мне принёс? Да?

Малышок застенчиво потупился.

– Ну, спасибо тебе, спасибо.

Девочка подбежала, стала рядом.

– Это моя мама, – сказал она в воздух.

– Сколько Вашей? – улыбнулся отец.

– Три и два, – ответила мать.

– Нашему два и девять. Плохо говорит.

– Не страшно. Мальчики позже начинают.

Малышок, кинулся к машинке, стоявшей под жилистым, разлатым кустом, взгромоздился на неё, и, толкаясь привычно, подкатил к девочке. Рельеф тропок вокруг площадки был неровен, и приходилось перепрыгивать через корешки и другие пустячные препятствия.

– Ой, какая машина у тебя! – деланно восхитилась мать девочки.

Малышок, заулыбавшись, стал нажимать разные кнопки, и музыка нежно заиграла; он трогал фигурки из мультфильмов, они уходили вниз, выскакивали, смешно подмигивали, потом крутил часы – не показывавшие истинного времени, нет-нет.

Девочка сделала шаг к машине, и малышок уступил ей.

– Вот так, спасибо скажи, – молвила мать. – Покататься тебе дал.

Девочка, толкаясь, ехала сквозь поле одуванчиков, а малышок шёл сзади, иногда срывал один, сдувал сероватые брызги.

Воздух ласкал, тёк муаром, сгущался легко, оставаясь прозрачным.

Машины подъезжали к дому, люди выходили, таща сумки, недалёкий проспект гудел плазмой движенья.

Потом катался малышок – легко мчался вниз с асфальтового дворового большака, радостно гикая, победно.

Девочка бежала за ним.

Отец курил, зная, что сынок вернётся сейчас.

И девочка каталась с горы.

А потом малышок, не прощаясь, развернулся, и помчал к дому, лихо скрылся в соседнем дворе.

– Побежал я, – отбросив окурок и затоптав его, сказал отец. – До свиданья. Забыл почему-то сказать пока.

– Ничего, – отвечала девочка. – Ещё увидимся. Мы рядом живём.

Малышок гнал меж гаражей, по тропинке между огромный пней некогда спиленных дубов, оборачивался на собачий лай, замедлял движение, говоря: Ава; он мчался домой, насыщенный прогулкой, и отец, быстро шагавший за ним, ощущал, как идут они через жизнь – будущее его, крохотный пока сынок, и он сам – пожилой, довольно уставший от многого, седобородый.

 

 

Последние дни августа

Трамваи медленно съезжают в низину маленькой улицы, вечером напоминая огромные аквариумы с цветными рыбками, но звёзды, что срываются иногда с пантографов, разубеждают в этом…

Тополями обсаженная улица пряма, переходит в мост, за которым начинается лесопарк, чьи пруды мерцают зеленовато, а ближе к осени отливают чернотою.

Огромный красный дом – мини-страна! – предъявляет мемориальную доску, посвящённую герою войны, в честь которого улица и наименована…

– Смотри, яблоки с неба падают!

Сын несёт сумки, выглядит мрачно, он видит краснобокие плоды под ногами, и не хочет смотреть в небо.

Мама говорит:

– Вон яблоня. Надо ж, сколько яблок, смотри!

Он смотрит – чтобы её не расстраивать…

Тётка кричит в мобильный, стоя у края дороги, и густой мат омерзительными пузырями лопается в тяжёлом августовском воздухе.

Жара соперничает с эфиопской, и вечерние часы не приносят отдохновения: точно небесные печи, не зримые, разумеется, работают вовсю, раскаляя пространство, выжигая небесную синеву тяжёлым, мощно льющимся золотом.

Машины несутся – пёстрые ленты машин, словно выкупанные в переливающемся свете; ленты обрываются на переходах, и малыш в коляске рыдает, точно горе знакомо ему крепче, чем взрослым…

Почти осень – август висит на волоске, и нескольким дням не составит труда перерезать его.

Смуглая бронза листвы причудливыми издельями украшает ещё густо-зелёную, налитую малахитовой силой траву; а во дворах мальчишки гоняют в футбол на площадках, наслаждаясь последними днями свободы.

Рядом – горки для малышни; горки разные, пёстрые, закрученные на подобье улиток, с многочисленными лесенками, переходами, прозрачными, набок положенными огромными колбами, через которые надо ползти, и со стороны малыш смотрится, как отражение в одном из зеркал комнаты смеха.

– Жизнь вообще – как комната смеха, – говорит, закуривая, один одноклассник другому.

– Не понимаю, что ты имеешь в виду.

Проходят под яблоньками – китайками – разронявшими массу мелких, кислых плодов; и толстый, чёрно-белый кот перебегает асфальтовый промежуток двора, чтобы спрятаться под машиной.

– Что имею в виду? – дым сед и сер, иногда напоминает профиль дракона, а порою – кольца судьбы. – Что мы, привыкнув к себе, не знаем собственной сути, а она, вполне возможно, столь же уродлива, как отражения в кривых зеркалах комнаты смеха. И тут уже – не до смеха, коли, по правде.

Второй приятель хмыкает, и начинает говорить, оживлённо жестикулируя, о фильме, который смотрел вчера.

Лента машин вьётся, прерываясь на переходе…

Старик ковыляет из булочной, и из пакета его выглядывает горбушка батона.

Собачий лай во дворе перекликается с вороньим граем, чьи шарики падают на землю, как яблоки, но не грозит им разбиться, нет-нет…

– Жаль, фонтан не работает.

– Вспомнил! Давно в клумбу превратили.

В одном из дворов был – слюдяными струями салютующий солнечному дню замечательный фонтанчик, и на скамеечке возле него было так здорово сидеть, мечтать, потягивая пиво…

А клумба в запустенье теперь – ведь финал августа, и последние несколько дней легко перережут нить, на какой подвешен в календаре наших сознаний…

 

 

Как там на твоей планете, папа?

Извини, отец, я не помню, с каких лет помню тебя – прости за тавтологию: фразы рождаются, как миры, чтобы жить своей жизнью, и иное причудливые словесное вкрапление может сулить своеобразие, как погрешность – прелесть.

Мне кажется, вот оно – первое воспоминания: ловлю за хвостик: старая квартира в огромном доме, наполненном коммуналками тесно, как сотами, и мы играем с тобою, вернее – ты со мной, ты улыбаешься, а я прячусь за ножкой стола – большого, со скатертью, белеющей снежно, и выскакиваю, и смеюсь…

И ты смеёшься, и я пробегаю между твоих ног, а ты ловишь меня, и палец у тебя забинтован…

Первая улыбка мира была явлена твоею, папа.

Сколько мне? Года три…

А вот уже… шесть, что ли?

Ты учишь меня читать, и тонкая книжица – Подземные жители, – шуршит в моих пальцах листочками, но буквы никак не складываются в слова, и мне кажется, ты сердишься, папа.

Твоя ладонь на моём плече… Я долго почти не читал – до десяти, чтобы потом утонуть в чтении, на десятилетие заменившем внешний мир…

Сколько мы гуляли с тобой! Помнишь?

Вот Екатерининский парк – как он тогда назывался? Замечательный, отливающий золотистой зеленью пруд с утками, и кормили мы их, кроша батон, или ситник, а потом брали лодку на прокат, и ты грёб…

Мешаются воспоминания, теснятся, заливают, захлёстывают сознанье…

Мне девятнадцать – и в ночь тебя увозят с сердечным приступом, и я не знаю ещё, что вижу тебя в последний раз.

Утром следующего дня я был в больнице, папа, но в реанимацию не пускают, и я, выйдя из здания, массивно серевшего огромным корпусом, плакал на скамейке соседнего парка под вороний грай – предчувствуя, вероятно.

Позвонили днём – что ты умер.

Суета была – не до горя, мол, – мама тогда отдыхала в санатории. Помнишь?

Я вызывал похоронного агента, обзванивал знакомых, родных, вызванивал маму в Латвии – советской тогда…

Наплывает из опалового тумана былого – книги, марки, монеты…

Как мы ходили в клуб нумизматов, где на столах мерцало старинное серебро, а люди были хитры и самоуверенны, а ты – физик, путешественник, певец: чего ты только не мог! – в чём-то наивен был… да… едва ли нынешнее время подошло бы тебе, может, поэтому так рано и умер – в 52?

Морг, поминальный зал.

Меня потрясло – не дышишь, хотя знал, что это тело твоё, не ты…

Прогулки по Москве ветвились, тянулись – мы, наверно, проходили в общей сложности несколько лет; мы изучали московские переулки, как науку, ты брал с собой путеводители, старые книги.

А буки, очарование тех старых московских букинистических, где ветхие книги под синеватым стеклом прилавка, казались причудливыми бабочками, несущими собою миры?

Встречались со спекулянтами – ты всегда хорошо зарабатывал, мог позволить дорогие покупки.

Когда я заболел историей кино, ты перезнакомился со всеми тогдашними подпольными торговцами билетами в «Иллюзион», и переплачивал столько, что дух захватывало!

Один из этих торговцев, кстати, звонил через месяц после твоей смерти – так странно было.

Мне сейчас чуть меньше, чем тебе, когда ты умер.

Видишь ли ты меня?

Вечная иллюзия, или не постижимая правда?

Мне мнилось часто, что рядом ты, смотришь на меня, продолжаем говорить, раз так мучительно не договорили за жизнь, за короткие её годы.

…а было – шёл я в снегопад – яблочный, роскошный, шикарно пахнущий – шёл переулками, и собор, встававший на фоне чернеющего неба, был мистичен и таинственен, и почудилось мне, что обогнал ты меня – да, да, это ты, и твоя кожаная куртка, что мама привезла из Польши, поскрипывает, и я спешу за тобой, и ты оборачиваешься, улыбаешься, говоришь:

– Сынок…

Нет, чужой человек обернулся, смущённый, видимо, моим ускорившимся шагом – и я просто обогнал его, думая, как мучительно мне тебя не хватает, отец…

Не хватало все годы…

Где твоя планета, папа? Какие там парки?

Вдруг там слышны мои стихи, а?

У тебя внучок родился – три года ему, сегодня отвели в сад – а я, помнишь, рыдал и бился в первый день, хотел сбежать из сада…

Малышок, который никогда не узнает тебя, тоже не хотел идти, но не рыдал, нет.

Он похож на маленького ангела – светловолосый и голубоглазый… И я иногда, смотря ему в глаза, точно гляжу в себя…

…машины, вдвинутые в арку роскошного леса; вы, взрослые, жарите шашлыки, открываете бутылки вина.

Пруд чернеет неподалёку, и в нём видел я тритона – нежного, золотистого, точно озарившего на миг тёмную воду, видел первый и последний раз в жизни.

А вот вы, выпив, гоняете мяч с дядей Валей (его убьют в 94 году) и дядей Витей (он жив, он похоронил Игорька, сына, который разбился в автокатастрофе 23 лет от роду), и виртуозность с которой ты обводишь их, отбирая у них мяч, лёгкость твоих движений – хотя ты полный уже – поражает обоих: не верили, что много и страстно увлекался спортом, что имел разряды сразу по нескольким видам…

Мимолётное воспоминание, краткая ласка пепельных осенних сумерек – ибо мы гуляем с малышком, твоим внуком, я везу его на детском велосипеде, и скоро он увидит пёструю площадку, и выскочит, побежит к ребяткам…

А это… это что? Тополя золотисто склоняются надо мной, лежащим в коляске, которую везёшь ты, папа, читая одновременно газету – но этого нельзя помнить, приснилось, наверно.

Иногда мне кажется, что приснилось, будто ты умер, что не мог ты умереть, так, шутка, и вот же – зайдёшь, вернувшись с работы, и я выйду тебя встречать, и спрошу:

– Как там на твоей планете, папа?

 

 

Перемена

– Своих лечим через себя, – сказала тоненькая с красным от простуды носом якобы ясновидящая в магическом салоне и улыбнулась.

Тесный коридор, где на стенах висели пустые, не имеющие никакого излучения иконы, отливая фальшивым золотом, разветвлялся, переходя в несколько комнат, и вот в одной из них странного весьма человека принимает она.

Чем странен?

Он зыбок, как будто, – лицо его точно задёргивается шторкой марева, расплывается, потом конденсируется опять, и ей вдруг кажется, что вместо руки у него клешня.

Она зажмуривается, и у неё начинает кружиться голова, а когда открывает глаза, видит перед собой обычного, но зло улыбающегося – ухмыляющегося, скорее, человека, чей рот больше напоминает хирургический надрез.

– Что? – спрашивает он без всякого сочувствия. – Болит головка-то?

Она кивает непроизвольно, чувствуя, что головокружение прошло, а вместо него в голову, точно в пустую тыкву, кто-то насыпал шарики боли, что катаются, стукаясь друг о друга – разве что искры не сыплются из глаз.

– Сейчас ещё сильнее будет.

Он щёлкает пальцами в воздухе, мелькает тень чёрного рыцаря в плаще, потом раскрывается прореха в воздухе, и шариков в голове становится больше, они заполняют весь череп, и мнится, твёрдая кость треснет сейчас, выпустив на волю состав жёлто-янтарного, серого в красных прожилках мозга.

Она вскрикивает, хватаясь руками за край столешницы.

– Ну, не кричи, не кричи…ясновидящая, – говорит человек. – Сейчас легче станет.

Шарики лопаются в голове, уменьшаются в объёме, растекаются плавным туманом, от какого становится сладко, как во сне; она улыбается блаженно, как идиотка.

– Как там с ясновидением? Не прошло ещё?

Он больше не ухмыляется, смотрит тяжело, мрачно, и глаза у него – серо-стальные, как у пулемётчика, этого косаря смерти.

– Так что знай, – говорит он веско, будто гирю на пол опускает, – на каждое жульничество найдётся укрощающая сила.

Круги больше не плывут перед глазами женщины, ловким враньём (впрочем, среди прочих) зарабатывающей хлеб, она ничего не понимает – всегда считала и колдовство, и эзотерику обманом, нагромождением слов, а вот, поди…

– Кто Вы? – спрашивает она.

– Тот, кто раздаёт заслуженное. Уволишься отсюда, пойдёшь в детский сад – это по тебе.

 

Она откидывается на стуле, засыпает.

 

– Оля, Оля! – кричит первым приведённый мальчик Андрюша – такой симпатичный, беленький, как ангел.

– Здравствуй, зайчик, – улыбается она. – Иди скорее ко мне.

Он бежит, он обнимает её, сидящую за столом, рисующую.

– Смотри, какой слоник получается! Давай дорисуем вместе.

Отец заглядывает, здоровается с нею, прощается с малышом, уходит.

Она ждёт других детей.

На неё никогда не бывает никаких жалоб – дети ей: как живая поляна, как трепетные, ожившие цветы, как крохотные, чудные херувимы; они слушаются её, бегут к ней, часто не хотят уходить, и – редко-редко, зажмурившись на миг – вспоминает она, точно проносится чёрное облачко – салон, горящие свечи, пустые иконы, стеклянные шары, колокольчики, пучки сухих трав, и – обманутые люди: чередой, вереницей…

 

 


№71 дата публикации: 01.09.2017

 

Оцените публикацию: feedback

 

Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore

 

 

 

Редакция

Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...

Приложения

Каталог картин Рерихов
Академия
Платон - Мыслитель

 

Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru

 

Subscribe.Ru

Этико-философский журнал
"Грани эпохи"

Подписаться письмом

 

Agni-Yoga Top Sites

copyright © грани эпохи 2000 - 2020