Грани Эпохи

этико-философский журнал №83 / Осень 2020

Читателям Содержание Архив Выход

Алексей Борисов

 

Белый Остров

Сны и явь острова Ольхон

 

(Философский дневник одного путешествия)

 

Окончание, предыдущую часть см.: http://grani.agni-age.net/index.htm?article=5818

 

24 июня 2010 г. Ольхон. Четверг

 

Днёвка. – Гроза. – Сталкер. – Евгений Богат и Аскеза Любви. – Таинства Расставаний. – Институт Бардов. – Колодец и Маятник. – Пламя Свечи. – Агни-Йога.

 

А ночью была гроза. Фантастическая и страшная.

Я очень люблю грозу. Гроза для меня – это электрическая мистерия долженствования. Небо накапливает свой «небесный» потенциал, отличный от земного, небо угрожающе и неумолимо приближается грозным фронтом эволюционного долженствования. Неба становится много, так много, что земля, не выдержав создавшегося напряжения, издаёт крик и вспыхивает молнией. Наполненная чистейшим электричеством атмосфера словно превращается в некий реактор эволюции, в некую космобиологическую лабораторию, насыщающую всё земное космическими аэроионами долженствования.

Проступают какие-то контрастные тени, вспышки, озарения. Грозным АУМом сотрясается пространство. И мечется, мечется в этом пространстве ослепительно яркая, неземная, белая птица – молния.

Гроза врывается в нашу жизнь и разрывает её на части. В разорванной ткани универсума проступает огненный лик грядущего, невыразимого словами, иного, трансцендентного.

Птица издаёт крик и взмывает в небо. И тогда я ловлю запах озона, грозовой свежести и с невыразимым и мучительным чувством грядущего смотрю вослед сокрывшейся птице.

Гроза навеки оставляет воспоминания в пластической ткани моего сознания. Гроза словно засвечивает некую фотоплёнку ума, и я всегда могу просмотреть эти грозовые слайды жизни.

Вот я вижу себя совсем маленьким, бегущим по лесу под проливным дождём небесной реки. Вспышки молний врываются в лесной сумрак и озаряют его немыслимо белым. Это Катав-Ивановск, любимейший городок Южного Урала. Любимейший нелогично и не за что. Наверное, за детство, за первые в жизни белые скалы, за запах камня, за лес, за первую любовь.

Мы возвращаемся из леса, и гроза настигает нас по пути к дому. И мы бежим. Тётя Маша в ужасе, я в восторге. Со мной рядом отец, молодой, сильный, самый лучший! Мокрые папоротники хлещут по ногам. Много папоротников. Они мгновенно погружают меня в любимый юрский геологический период. Воображение рисует их гигантские взмывающие в небо стволы. Я бегу уже в своём воображаемом мире, окружённый древовидными циатеями, и молнии над моей головой, и потоки тёплого летнего ливня – всё это действительно видится мне некоей гигантской эволюционной мистерией.

Воздух наполнен немыслимой чистотой. Воздух настолько чист и свеж, что вдыхая его, я просто переполняюсь пьянящим экстазом эволюции.

Потом мы приходим домой. Мы идём по мокрому асфальту, окружённые потоками воды и свежести. И вот эти воспоминания всегда связаны для меня с идеей возвращения. В грозу я всегда возвращаюсь. Возвращаюсь домой.

Потом я вспоминаю свинцовые беспросветные дни безответной любви. Жёлтый круг настольной лампы. Открытая «Роза мира» и закрытая дверь надежды. Без единой щели, без проблеска.

И вдруг гроза! Майский ливень, раскаты грома. Я вскакиваю из-за стола и распахиваю окно. И свежий воздух надежды наполняет комнату. Зелень первой листвы сияет изумрудами, и небо раскалывается молнией, и в этом озарении я словно начинаю прозревать грядущее. Я не открыл ещё двери, но я открыл в своём доме окна. Окна вверх!

Я хватаю лист бумаги и быстро-быстро записываю ритмичные, как биение сердца, рифмы своих ощущений:

 

Пойте, радуйтесь, вихри, первым нитям дождя,

Слёзы радости пляшут в хороводе грозы,

Что-то будет потом, в свете чистой слезы,

А пока идёт пляска, подождите меня.

 

И ударьте в тамтамы грозовых облаков,

И ударьте грозой, да по сердцам, по сердцам,

Подарите росу нашим первым цветам

И зелёный оттенок моих новых стихов.

 

Поливайте дождём, взвейся, ангел травы!

Ангел чистой листвы, прикоснитесь к душе,

Да подождите меня, и не будем «на Вы»,

В этой первой грозе, да в святом шалаше.

 

И зажгите сердца светом новой зари,

Лёгким ветром наполнив мечты паруса,

Братья первой грозы, вы сегодня цари,

Мы проложим тропинку от земли в Небеса.

 

В Небеса, да туда, на границе листвы,

На границе дождя, где начинается Свет,

И в тетради стихов пусть пылают листы,

Там на границе стихов мы встретим новый рассвет.

 

Это был май 1992-го года.

И сразу что-то изменилось. Сразу, с первыми выраженными строками словно ушла безнадёжность невыразимого. Сразу в жизнь ворвалась молния.

Как хорошо, что в нашу жизнь врываются молнии:

 

В череду наших дней

Иногда ударяли молнии.

 

В разрывах мелькало

То, что должно свершиться,

 

Мы прикасались к тому,

Что рвалось к нам из будущего,

 

Наша походка

Становилась чуточку твёрже,

 

И немного отодвигалось место,

Где предстоит нам упасть.

 

Жаль, что редко случались молнии.

 

Это Эжен Гильвик, французский поэт, открытый для меня моею Наташей.

В нашу жизнь действительно иногда врываются молнии...

Я очень люблю грозу, но сегодня гроза иная. Сегодня она страшна и чудовищна.

Гром сотрясает воздух так, что я на какое-то время теряю свой слух. Земля вздрагивает под раскатами грома. За палаткой ночь. Но эта ночь озаряется белым светом какого-то немыслимо грядущего дня. Чёрный ночной Остров на мгновение становится Белым.

От вздрагиваний земли, от бушующих где-то байкальских волн, от немыслимого напора ливня, буквально продавливающего и тент и крышу палатки, мне становится страшно. Мне кажется, что сам Остров ожил и медленно погружается в ледяную байкальскую купель, а грохот сопровождающей это погружение мистерии – это просто последний реквием, исполняемый бездной. Сколько там под нами? Тысяча шестьсот метров ледяной воды. Тысяча шестьсот! Вполне достаточно для Острова.

Не сплю. Лежу, открыв глаза. Железные стойки палатки-домика раздражают и не дают покоя. Там, над палаткой, эти стойки торчат двумя явными молниеотводами.

Я опять осознал свою ошибку в отказе от замечательной «полубочки», и теперь мне кажется, что ошибка эта окажется роковой.

Останемся вот здесь навеки вместе с отцом и нашей так и не развязавшейся кармой вечного спора.

Умирать не захотелось. Совсем. Проклятая абхинивеша (самосущая жажда жизни).

Назло ей схватился рукою за металлический стержень и посмотрел в озарённые молнией глаза смерти.

И вдруг стало спокойно. Страх смерти исчез и сменился её желанием. Захотелось уйти ввысь в иное, в трансцендентное вслед за молнией. Захотелось идти дальше! Идти к Белому Острову. Даже одному. Идти, никого больше не мучая, не причиняя страдания. Идти одному. Мне и жить так надо было изначально – одному. А я не смог...

Я, как герой фильма «Сталкер», герой, блестяще сыгранный Кайдановским, не предназначенный для семьи, детей, комфорта, всю жизнь стоящий на краю трансцендентного, всю жизнь пытающийся что-то доказать человечеству в лице Профессора и Писателя. Всю жизнь ползущий на животе в свою «Зону», под пулемётные очереди и вспышки ракетниц, озаряющих небо.

Жить со мною рядом тяжело и, наверное, невозможно. Меня практически нет здесь, но и там, в трансцендентном, меня тоже нет. И потому я нигде.

Вот Наташин Брат. Успешен, силён, красив. Он просто проходит в «Зону», минуя все ловушки и сюрпризы. Проходит потому, что просто не думает о них и даже не знает. Проходит сразу в комнату «желаний», берёт в руки этот «сияющий шар» и заказывает желание. И он получит действительно то, что хочет, ибо целен в своём желании, как и целен в своих намерениях. Зона не подставит ему «ножки», не завернёт в «мясорубку», Зоны для него вообще нет. Как нет и сансары. Они же одно целое, на самом деле, сансара эта с нирваной.

И Брат словно родился с этим знанием, родился с ним сразу.

Я помню, как мы ходили с Братом и одним замечательно-добрым и каким-то наивным и доверчивым человеком Сашей в зимний походик на Уреньгу.

Саша был некогда археологом, одним из открывателей и начинателей аркаимских раскопок, убеждённый сторонник Русского Ведизма, вегетарианец и вообще чистый и добрый человек. Мне плевать на его научные или, быть может, псевдонаучные убеждения. Я вижу чистоту и свет в этом человеке, и этого для меня вполне достаточно. Это глубже и выше любых самых правильных и умных слов.

На одном из обеденных привалов, когда мы сидели возле костра и Саша готовил свой неимоверно вкусный вегетарианский плов, случилось настоящее чудо.

День был пасмурным, весь воздух вокруг нас, все пространство было сковано какой-то серой беспросветной пеленой. Огонь нашего костра создавал уют, и мы говорили о чём-то чистом и возвышенном. В какое-то мгновение, когда наш разговор достиг фазы необыкновенного созвучия слов и сердец, одинокий солнечный луч, пробившийся сквозь неожиданный просвет в пелене тумана, ударил в самое сердце нашего костра, ярким заревом отразился на наших лицах, заполнил собою нашу поляну, остановил нас, мгновенно замолчавших и преображённых.

Это был миг подлинного чуда, чуда вне слов и размышлений. Волны тумана ползли по поляне, тучи набегали друг на друга, теснились в очереди, клубились и ворочались в пространстве, а луч продолжал светить. Светить вопреки всем законам физики и формальной логики, светить вопреки кажущейся очевидности.

Это был один из первых походов Брата. Затем были настоящие горные «тройки» и «четвёрки», до которых я так и не дорос. Были снега Тянь-Шаня и Памира. Были водные «пятерки» и «шестерки». И это было просто и естественно, как и всё в его жизни.

Брата – человека с простой Белой Душой, такой же, как Остров.

Это я иду по земле сложно, иду в поиске своего Белого Острова, иду как юродивый «сталкер», ползу на брюхе, кидаю гаечки, прислушиваюсь к пространству, везде и во всём сомневаюсь. А Брат... мне кажется он просто, легко и естественно найдёт этот пресловутый Остров, если захочет. Потом, когда купит «бентли», яхту, построит дом, посадит дерево, научит правильно жить своего сына и объедет весь мир. И у него получится, я уверен. Получится и то, и это.

А я так не могу. И потому у меня по сути ничего нет. Ни дома, ни Острова. И, наверное, так ничего и не получится. Мы скитаемся по чужим домам всю свою жизнь, ползём на брюхе под угрожающий гул трансформатора, ползём к своему Острову, к своему трансцендентному, ползём всей семьёй.

И я знаю, как тяжело со мной. Знаю, что чужой я здесь, в матрице социума, чужой и ненужный, как сталкер.

В сознании вспыхивает диалог Сталкера и его Жены из литературного сценария Стругацких к фильму Тарковского:

 

СТАЛКЕР (вздыхает). Если б вы только знали, как я устал! Одному Богу известно! И ещё называют себя интеллигентами. Эти писатели! Учёные!

ЖЕНА. Успокойся!

СТАЛКЕР. Они же не верят ни во что. У них же... орган этот, которым верят, атрофировался!

ЖЕНА. Успокойся!

СТАЛКЕР. За ненадобностью!..

ЖЕНА. Перестань, перестань. Пойдём. Ты ляг. Не надо... Ты ляг, ляг... Тебе здесь сыро... Тебе здесь нельзя...

СТАЛКЕР. Ум-м. (Кряхтит.)

ЖЕНА. Сними...

Сталкер тяжело дышит, вздыхает. Жена помогает ему встать, ведёт к постели. Помогает раздеться, укладывает в постель и садится рядом.

СТАЛКЕР. Боже мой, что за люди...

ЖЕНА. Успокойся... Успокойся... Они же не виноваты... Их пожалеть надо, а ты сердишься.

СТАЛКЕР. Ты же видела их, у них глаза пустые.

Жена даёт ему лекарство, гладит его, обтирает лицо платком. Он плачет, отворачивается.

СТАЛКЕР. Они ведь каждую минуту думают о том, чтобы не продешевить, чтобы продать себя подороже! Чтоб им всё оплатили, каждое душевное движение! Они знают, что «не зря родились»! Что они «призваны»! Они ведь живут «только раз»! Разве такие могут во что-нибудь верить?

ЖЕНА. Успокойся, не надо... Постарайся уснуть, а?.. Усни...

СТАЛКЕР. И никто не верит. Не только эти двое. Никто! Кого же мне водить туда? О, Господи... А самое страшное... что не нужно это никому. И никому не нужна эта Комната. И все мои усилия ни к чему!

ЖЕНА. Ну, зачем ты так. Не надо. (Обтирает ему лицо.)

СТАЛКЕР. Не пойду я туда больше ни с кем.

ЖЕНА (жалостливо). Ну... Ну хочешь, я пойду с тобой? Туда? Хочешь?

СТАЛКЕР. Куда?

ЖЕНА. Думаешь, мне не о чем будет попросить?

СТАЛКЕР. Нет... Это нельзя...

ЖЕНА. Почему?

СТАЛКЕР. Нет-нет... А вдруг у тебя тоже ничего... не выйдет.

Жена отходит от него, садится на стул, достаёт сигареты. Потом идёт к окну, присаживается на подоконник, закуривает и говорит, обращаясь к зрителю.

ЖЕНА. Вы знаете, мама была очень против. Вы ведь, наверное, уже поняли, он же блаженный. Над ним вся округа смеялась. А он растяпа был, жалкий такой... А мама говорила: он же сталкер, он же с-смертник, он же вечный арестант! И дети. Вспомни, какие дети бывают у сталкеров... А я... Я даже... Я даже и не спорила... Я и сама про всё это знала: и что смертник, и что вечный арестант, и про детей... А только что я могла сделать? Я уверена была, что с ним мне будет хорошо. Я знала, что и горя будет много, но только уж лучше горькое счастье, чем... серая унылая жизнь. (Всхлипывает, улыбается.) А может быть, я всё это потом придумала. А тогда он просто подошёл ко мне и сказал: «Пойдем со мной», и я пошла. И никогда потом не жалела. Никогда. И горя было много, и страшно было, и стыдно было. Но я никогда не жалела и никогда никому не завидовала. Просто такая судьба, такая жизнь, такие мы. А если б не было в нашей жизни горя, то лучше б не было, хуже было бы. Потому что тогда и... счастья бы тоже не было, и не было бы надежды. Вот.

 

Вот это самое «пойдём со мной», это именно так я и сказал тогда Наташе. И она пошла. Со мной.

Нет, не за счастьем. Какое со мной может быть счастье? Я горе притягиваю, как магнит.

А Наташа пошла. Молча и светло. Доверилась мне, как некогда маленький и осторожный ёжик доверился реке. И, наверное, не мне доверилась Наташа на самом-то деле, а именно реке.

Сжимаю кулаком металлический стержень «молниеотвода». Пальцы белеют.

Сознание наполняется каким-то неуловимым, но очень возвышенным чувством. Всё будет хорошо. Шепчу эти слова как мантрам, как заклинание. Все будет хорошо!

Гроза стихает. Косые, гонимые ветром потоки небесной реки пробрались под тент и холодными каплями стекают по металлической стойке и моим побелевшим рукам. Разжимаю пальцы. Отодвигаю спальник от быстро образующейся внутри палатки лужицы. Но гроза уже прошла. Дождик вздохнул последним шквалистым дуновением и стих. Душа погрузилась в сон. Я всё-таки остался жить.

Утром не слышал, как вставал отец. Не слышал ничего. Проснулся от тишины. Звенящей тишины. На какой-то миг показалось, что с отцом что-то случилось. Рывком поднялся и обнаружил, что отца в палатке нет, а сквозь синеющий тент просвечивает яркое утреннее солнце.

Вылез на этот свет. Небо в серой пелене. Байкал, свинцовый и мрачный, ворочается в своей котловине, как непостижимый уму «Солярис». Далеко на юге полоской светлого неба открывается Хухэ-Мунхэ-Тенгри.

Спустился к воде. Отец сидит на берегу одинокой фигурой. Я сел поодаль. Погрузился в одиночество. Холод одиночества пробрался под анорак, побежал мурашками по телу, зацепил сердце щемящей болью. Вспомнились чистые и пронзительные рассуждения о человеческой любви Евгения Богата, о той, «что движет солнце и светила».

«Когда Петрарка увидел Лауру в одной из авиньонских церквей, было ему двадцать три, ей двадцать. Она была уже женой. Он – молодым учёным и поэтом. B сорок вторую годовщину их первой встречи, через двадцать один год после кончины её, Петрарка, уже старик, перебирая архив, нашёл сонет, который раньше ему не нравился, и написал новые строки: “В год тысяча трехсот двадцать седьмой; в апреле, в первый час шестого дня, вошёл я в лабиринт, где нет исхода”. Через пять лет он умер, сидя за работой, с пером в руке. Незадолго до этого написал: “Уже ни о чём не помышляю я, кроме неё”. Он написал это, выдержав тяжёлую борьбу с собой. Чем старше он становился, тем явственней ему казалось: любовь к ней – вина перед Богом».

Вот эти строки «любовь к ней – вина перед Богом» и мне не дают покоя. Имел ли право юродивый Сталкер полюбить свою «Лауру»?

Петрарка любил на расстоянии, Лаура не принадлежала ему. Он любил не калеча, любил слегка прикасаясь. Выдержала бы такая любовь удара встречи? Короткое замыкание двух противоположных начал?

Ведь система, электрическая система, не рухнет только тогда, когда Начала соединены «сопротивлением», когда Начала разделены пространством.

Выдержала бы любовь Петрарки и Лауры испытание семьёй?

Богат тоже задаётся этим же вопросом:

«Любовь Петрарки к Лауре часто называют ‘‘идеальной’’; он, можно услышать, остановился на самой начальной стадии любви – на идеализации любимого человека. Он любил на расстоянии... Любил бы он её столь же возвышенно, если бы судьба соединила их жизни?! Любой ответ на этот вопрос относится, конечно, к области фантазии...»

И далее Богат исследует самую идеализацию в любви:

«‘‘В любви неизбежна идеализация’’. Это утверждение стало общим местом. Но в отличие от многих общих мест, которые существуют пассивно, вне нашего сознания, и не оказывают ни малейшего воздействия на нашу судьбу, на формирование нашего отношения к человеку и миру, убеждение, что ‘‘в любви неизбежна идеализация’’, именно идеализация, то есть, что любимый человек кажется нам телесно и духовно лучше, совершеннее, чем он есть на самом деле, это убеждение существует не вне нашего сознания и не пассивно. Хотим мы того или нет, оно в решающую минуту оказывает воздействие на нашу судьбу.

Да, любящий видит в любимом то, чего не видят окружающие их, «не ослеплённые любовью» люди. Они видят уголь, он – алмаз; они – «ничего особенного», он – чудо из чудес. Он не замечает иронических улыбок искушённых жизнью мудрецов, понимающих, чем закончится этот «эмоциональный шок» любви. Им-то, мудрецам, отлично известно, что рано или поздно чудо из чудес станет опять заурядным существом, и тот, кто сегодня растроганно ловит малейшее изменение в выражении её губ, тоже иронически улыбнётся – над собой. Искушённые жизнью мудрецы это уже испытали. И вот наступает день. Покров, сотканный из солнечных лучей, падает, чудо из чудес подёргивается серым пеплом обыденности, алмаз становится углём. Он или она тоже иронически улыбаются – поначалу действительно над собой, делаются искушёнными жизнью мудрецами и наблюдают потом сочувственно-насмешливо за очередным безумием. «В любви неизбежна идеализация» – это объясняет, успокаивает, это ослабляет боль утраты. Если идеализация, то, собственно, что же утрачено: мечта, мираж? Идеализация в любви – сон наяву. Стоит ли оплакивать сны?..»

Я всегда, всю жизнь борюсь за победу идеализации. Борюсь неумело и по-детски. Борюсь как «сталкер», ползя на животе под пулемётным дождем реальности. Матрица смотрит на меня сквозь перекрещенные паутинки прицела. Матрица смеётся мне в лицо чёрными зрачками своих нарезных стволов. Матрица дышит в затылок острыми иглами своих «электрических псов»...

«А может быть, то, что мы, нисколько уже не задумываясь, называем ‘‘идеализацией в любви’’, на самом деле не идеализация, а нечто иное, несравненно более содержательное и реальное? Может быть, любящий видит единственную, высшую истину о человеке? Это истина о самом ценном и самом лучшем, что в нём заключено. Но заключено как возможность. И тот, кто его полюбит, видит её явственно, выпукло, будто бы она уже и не возможность, а реальность.

В этом чудо любви. Уголь перестраивается в алмаз, но он и останется им надолго, навсегда, если его огранивать, а не пассивно им любоваться. Если за радостью узнавания последует радость труда.

Человечество за века – особенно успела в этом церковь – создало аскезу (аскеза (греч.) – строгий образ жизни) нелюбви, но нет АСКЕЗЫ ЛЮБВИ, той, что учила бы, как сохранить навсегда увиденное в любимом человеке однажды, аскезы, которая разрушила бы пошлую ‘‘истину’’ о неизбежности идеализации.

Нравственный труд по воссозданию и развитию этой ценности в любимом существе и должен составлять содержание аскезы любви. А совершен он может быть только сознательным усилием. Аскеза – отказ от себя, отречение. Аскеза любви – тоже. Из состояния ‘‘для себя’’ человек должен перейти в состояние «для тебя», перенести центр личного существования из ‘‘я’’ в ‘‘ты’’. Истинная любовь – духовное материнство; раскрывается оно в вынашивании лучших частей души любимого человека, они вынашиваются с материнской самоотверженностью и материнским терпением. Именно тут и ожидает нас чудо. Чтобы понять его, надо осознать любовь как творчество – творчество лучшего, что заложено в любимом».

Эти слова Богата – они и глубоко мои слова. Я иду к правде этих слов всю жизнь. Иду через надежду встреч и горечь расставаний.

И с каждым расставанием рушится и какая-то часть меня, а матрица хохочет ледяным нечеловеческим хохотом своей убогой правды.

Аскеза Любви – взаимный труд двоих встретившихся. Труд вопреки пошлости и очевидности, любовь под прицелом пулемётных гнёзд в бараке, окружённом рядами неумолимой «колючки».

Но как быть тогда, когда любовь должна отпустить? Когда твоя любовь сама является неким пленом долженствования для возлюбленной?

Когда ей, возлюбленной, как Фалесу Аргивянину чуждо твоё земное копошение, когда она уже сейчас способна уйти?

Тогда отпусти! Матрица хохочет, алмаз идеальной семьи так и останется тлеющим угольком надежды в твоём погашенном костровище. Но ты победишь тогда, когда научишься ходить на плавниках и дышать жабрами. И в какой-то степени ты уже победил.

Победил вопреки очевидности проигрыша.

Помимо Таинства Встречи существует и Таинство Расставания, Таинство Рождения сменяется Таинством Смерти. Маятник нашего «я» качается в фазовом пространстве Единой Жизни, и траектория этого маятника, помещённая в систему фазовых координат, выписывает спираль. Привязки жизни смыкаются в чакру, это неизбежно, и только зелёный росток Лотоса нашей Души способен разрушить чакру индивидуальности, раскрыть её, прорасти робкой травинкой многомерной любви сквозь плоский асфальт примитивной очевидности (очи видят...).

В этом и суть любви как таковой. Увидеть в любимом ДРУГОМ то, что тебе самому становится дороже себя, дороже самости. Увидеть и «разрушить» себя. Любовь разрушает самость и раскрывает чакру.

А потому и поле любви превращается постепенно в поле боя, в поле разрушения. Самость не хочет разрушаться, самость сражается за своё существование. Любая диссипативная структура хочет жить. Воронка жизни, образованная сливным стоком так называемой смерти, упорно сопротивляется своему уходу, и потому вращается чакрой индивидуальности и неповторимости, и потому хочет жить вопреки, не понимая, что живёт она не вопреки, а как раз благодаря. Закройте сливное отверстие смерти в наполненном жизнью сосуде, и всякое движение в нём прекратится. Исчезнут эти неповторимые и индивидуальные воронки-чакры, как и исчезнут любые неравновесные диссипативные образования.

Жизнь вытекает в смерть, и благодаря этому движению мы существуем. И потому помимо Таинства Жизни существует и Таинство Смерти. И одно никогда не будет существовать без другого.

В любви своей к другому мы стремимся к слиянию, в нас впервые пробуждается непосредственное чувство Единства. Пусть к одному человеку, к одному Единственному человеку, пусть. Но в любви своей мы впервые выходим за пределы себя. Мы видим в любимом нами человеке то, чего в нём не видят другие, мы видим Атмана. Того самого Атмана, который, согласно упанишадам, и есть Брахман, то есть Единое Все. То есть мы видим, мы чувствуем в другой индивидуальной воронке Единую Душу. Огонь в нас чувствует огонь в другом и, стремясь слиться с огнём в другом, мы на самом деле стремимся слиться с Единым Огнём, из которого и вышли.

Алмаз долженствования не даёт нам покоя, и, любя другого, мы видим в нём именно алмаз, мы чувствуем его каким-то шестым чувством и видим его вопреки очевидности.

Увидевший алмаз не сможет больше жить в толще угля. Память об алмазе заполняет сознание своим чистейшим алмазным светом. Драгоценность мани созревает в чаше лотоса, лотоса, прорастающего сквозь раскрытую чакру. Раскрытую смертью, раскрытую любовью, раскрытую расставанием.

И потому Таинство Жизни прорастает через Таинство Смерти, а Таинства Встречи сменяются Таинствами Расставаний, чтобы в один прекрасный момент соединиться в Вечности.

И сейчас я вспоминаю строки любимейшей Розы Мира, строки о Таинстве Расставания:

«…когда воля Божия сказалась в соединении двух любящих, она проявилась не в громе и молнии, не в чудесном вторжении иерархий в наш видимый мир, а просто в голосе любви, заговорившем в двух сердцах, и в их собственной воле к этому соединению. Этот голос любви и был воистину божественным голосом; таинство же брака есть мистериальное действие, имеющее целью низвести в волю обоих любящих высшие духовные силы, которые помогут им осуществить эту любовь в совместной брачной жизни, не замутняя, не искажая и не истощая любви.

Ну, а если в их сердцах заговорила воля к расставанию? если один из двоих убедился, что любовь иссякла, а взамен её возникла, столь же непостижимо, как и первая, новая любовь, обращённая на третье лицо? И возникла притом не в качестве мимолетного влечения, а в виде глубокого, непобедимого чувства? Кто это сказал, откуда это известно, каким мудрецом провозглашено, будто любовь может прийти к каждому человеку только один раз в жизни и ни в коем случае не больше? Какое пуританское незнание душ человеческих может навязывать всем этот путь единиц? И если даже такой новой любви не возникло, а только оба убедились, что продолжение совместной жизни – обоюдная, никому не нужная мука, и жаждут освобождения – разве жажда свободы не есть проявление в человеке той же исконной божественной воли? Речение Христа “Что Бог соединил, человек да не разъединяет” – это не юридическая норма, а нравственный завет, духовное предупреждение. Оно означает, что если Бог, то есть голос взаимной любви, услышанный двумя сердцами, соединил обе их жизни, пусть каждый из них остережётся разрывать этот союз, подпав соблазну слишком человеческих побуждений: потаканию своей низшей, самостной свободе, эгоизму, беглым увлечениям и страстям, лени, похоти, нетерпению. Почему же мы налагаем таинством брака нерасторжимые узы на всю жизнь? Как будто таинством нельзя низводить духовную помощь в круг таких усилий, которые имеют в виду брачный союз на длительный срок, а не на вечность! Почему мы освящаем таинством соединение любящих и не желаем освящать другим таинством боль их расставания? Разве не может быть такого мистериального действия, которое имело бы целью низведение в волю обоих расстающихся новых духовных сил, помогающих им очистить сердце от взаимной враждебности, мелкого недовольства, ревности, зависти, себялюбия, обид, возвести внутренний акт расставания в более высокий план и, расставаясь в качестве супругов, остаться взаимно уважающими, взаимно расположенными, взаимно благодарными друзьями?

Да ведь и самый брак может быть разных форм и видов. Мне думается, что когда перед алтарём предстают юноша и молодая девушка, не нужно налагать на них брачные обеты на больший срок, чем на несколько лет, да и помощи им уместно просить не у инстанций христианского трансмифа, а у Матери-Земли и даже у Всенародной Афродиты человечества. Только по прошествии ряда лет, если союз окажется прочным и любовь не иссякнет между ними, можно другим таинством, обращенным только к Матери-Земле и к Солнцу, низводить благодатную помощь на следующий, более длительный этап – на длительный этап, но тоже не на вечность. И только если минует и этот срок, а любовь между супругами окажется прочной и углубляющейся, выдержит все испытания жизни, будет возрастать, и когда оба они пред лицом надвигающейся смертной разлуки испытают потребность благословения свыше своей любви как любви на веки веков – тогда священнослужительница Приснодевы-Матери скрепит их духовные судьбы таинством вечного брака, вечного спутничества друг другу во всех мирах».

Мы так и переходим из жизни в жизнь, переходим жемчужной чередою таинств встреч и расставаний, плетём причудливые узоры причин и следствий, узоры нидан, пока не дойдём до понимания того, что не встречаемся мы и не расстаемся, а пребываем в Одном Нераздельном Единстве, все Мы, и только спим мы, и сны наши дробятся этими самыми расставаниями, и крутимся мы в своих снах неповторимыми и индивидуальными воронками над зияющим колодцем смерти...

Знаток наших личностей – Иуда скривит свои тонкие губы в саркастической усмешке при взгляде на Таинство Расставания. Растерзанный на 64 гексаграммы Пуруша упорно рассыпается в неумелых руках Рождающегося Человека. Иуда подходит со спины и бьёт ладонью по, казалось бы, выстроенному образу Единства, и Универсум падает надломленный и нецельный.

Когда-то Матрица тоже не верила в рождение человека. Тогда, в далёком девоне. А первые кистеперые, двоякодышащие были странны и нелепы. Их семьи рушились под пулемётными потоками времени. Их Таинства Встреч безжалостно сменялись мучительными Таинствами Расставаний.

И мы боимся расставания так же, как боимся смерти, и самый страх наш обусловлен всё тем же несовершенством Нашего Сознания, а «Стрела Аримана» безжалостно срезает выпирающие из усреднения структуры. Это заметил в своё время ещё Ефремов:

«...наши общие предки открыли закон неблагоприятных совпадений, или закон Финнегана, как полушутя назвали серьёзную тенденцию всех процессов общества оборачиваться неудачей, ошибкой, разрушением – с точки зрения человека. Разумеется, это лишь частное отражение великого закона усреднения, по которому низкие или повышенные структуры отбрасываются процессом. Человек же всё время пытается добиться повышения структур без создания к тому базы, стремится получить нечто за ничто. Развитие живой природы построено на слепой игре в пробы. Природа в развитии своих структур сыграла уже триллионы бросков “игральных костей”, а человек гордится самыми первыми пробами, как мудрым экспериментом. На деле их нужно великое множество, чтобы догнать сложность природы и проникнуть в уже решённые ею вопросы. Человеческое общество – создание людей, а не природы, поэтому тут не было миллионов проб и закон Финнегана для социальных структур превращается в Стрелу Аримана с направленной тенденцией уничтожения малых чисел, то есть совершенства. В природе она преодолевается отбором в огромной длительности времени, потому что природа справляется с ним, создавая в организмах многократно повторяющиеся охранительные приспособления и запасы прочности. Превращение закона Финнегана в Стрелу в человеческом обществе становится бедствием, потому что бьёт именно по высшим проявлениям человека, по всему стремящемуся к восхождению, по тем, кто двигает прогресс, – я подразумеваю подлинный прогресс, то есть подъём из инферно».

И выход здесь один, и нелогичен он, как «обязанность необязательного». Выход эволюционен, как эволюционным становится и любой разомкнувшийся круг, раскрытая чакра, сквозь которую прорастает зелёный росток Лотоса. Прорастает вопреки.

Вот потому-то я и буду ползти. Ползти несмотря ни на что. Вот потому-то я и буду любить.

Уставшему Любить остаётся одно – дождаться Таинства Смерти, а затем вновь, на новом витке Жизни, в новой нарастающей амплитуде маятника Попытаться Любить.

И так до бесконечности шагая чередою рождений, проходя таинствами встреч и расставаний, качать маятник и выписывать спираль до тех пор, пока маятник не успокоится, а заставляющая его качаться Разность Потенциалов не исчезнет в Подлинном ноуменальном Единстве Слившихся Начал, Единстве Всего.

Зачёрпываю ладонью ледяную байкальскую воду и с силой бросаю в лицо. Наклоняюсь над волной и погружаюсь с открытыми глазами. Холод далёких звёзд проник в сознание и успокоил. Пора возвращаться.

Иду по ступенькам наверх, на нашу полянку, на наш Холм. Иду к нашему Дому.

Белое солнце освещает поляну. Белые сосны. Белый треугольник. Тоня на краешке Холма. Тоня – суслик!

Утренний пробудившийся лагерь. Грозовая свежесть ещё висит в воздухе, проникает в лёгкие, переполняет их чистотой. Вкус трансцендентного оседает на наших рецепторах.

Наташа очень мило выглядывает из палатки, словно из норки. Наташа жмурится на Белое Солнце и улыбается. Белый день вступает в свои права.

Не ходили никуда. Посвятили свой день Белому дню отдыха. На море шторм. Ледяной ветер врывается в лагерь, гремит нашими кружками и тарелками, треплет палаточный тент, напоминает о своей неумолимой суровости.

Байкальские волны растут прямо на глазах. Песчаные пляжики, где мы ещё вчера бегали и оставляли следы мимолетных янтрамов, сегодня сокрыты под ледяными волнами. Байкал, словно немыслимый зверь, словно живая протоплазма, словно подвижный гигантский фрактал ползёт к берегу. Мы сжигаем огромного «Хуфу» и жмёмся к костру. Читаем по очереди и вслух. Наташа – легенды Ольхона, я – дневники Басё.

«Сегодня мы миновали самые труднопроходимые места Северных земель: Оясирадзу – ‘‘Не оглядываясь на отца’’, Косирадзу – ‘‘Не оглядываясь на сына’’, Инумодори – ‘‘Собаки бегут назад’’, и Комагаэси – ‘‘Лошадь поворачивает вспять’’ – и совершенно выбились из сил, поэтому, добравшись до постоялого двора, я тут же устроил себе ложе и лёг, однако заснуть мне не удалось: рядом, в соседней комнате, которая была ближе к веранде, разговаривали две молодые женщины. Иногда доносился и голос пожилого мужчины, который им что-то рассказывал. Прислушавшись, я понял, что мои соседки – весёлые женщины из местечка под названием Ниигата провинции Этиго. Судя по всему, они шли на поклонение в святилище Исэ, мужчина же, проводив их до этой заставы, завтра должен был возвращаться обратно, и они писали письма и давали ему всякие пустяковые поручения. Женщины сетовали на свою горестную участь, сокрушались, что осуждены вечно скитаться по берегам морским, о которые ‘‘бьют белопенные волны’’, влачить нищенское существование в мире, где они, что ‘‘дитя рыбака...’’, печалились, что так горестна и зыбка жизнь, бросающая их от одного случайного обета к другому и обрекающая на беспросветное будущее... Прислушиваясь к их голосам, я постепенно погрузился в сон, а наутро, когда мы готовы были двинуться дальше, они, проливая слёзы, принялись просить нас: ‘‘Неведомо, что ждёт нас впереди, дорога опасна, а мы чувствуем себя совсем беспомощными, позвольте нам незаметно следовать за вами. Явите же милосердие, вашему платью сообразное, поддержите нас на этом нелёгком пути’’. Нельзя было не пожалеть их, но разве могли мы ответить согласием? ‘‘К сожалению, нам часто приходится задерживаться в разных местах, – ответили мы. – Вам лучше идти одним, следуя примеру других людей. Светлые боги непременно уберегут вас и помогут избежать несчастий’’. С этими словами мы вышли за ворота, но долго ещё печаль омрачала мою душу.

 

Под кровом одним

С прелестницами ночлег –

Цветы и луна».

 

«Под кровом одним...» И больше ничего. Предельная сжатость чувственного пространства. До превращения в алмаз! Недостижимый идеал стиха. Недостижимый!

Какая сила чувств, сжатая до алмазного накала аскезой поэта! Какая выраженная невыразимость!

«Стих создают безвыходность, необходимость, сжатость...» – это уже Волошин. Едва ли не единственный, из Серебряного века дошедший до необходимости аскезы. Единственный, победивший в себе эту развратную «волосатую обезьяну». Ставший поэтом, ставший настоящим бардом, ставший мудрецом.

Вспоминаю «Институт Бардов» в древней и традиционной тогда, до прихода железной косы христианства, Британии. Институт Бардов – Институт Друидов. Корень дру – санскритский и переводится одновременно как дерево (сравните с дриадами) и полёт.

«Но если дерево растёт, то оно растёт вверх, и никто не волен это менять...» Гребенщиковские строки мгновенно вспыхивают в сознании. Небосвод окрашивается в трансцендентную синь. Я снова на холме. Пламя костра озаряет наши лица. Как тогда, в том давнем зимнем походике с Братом, с Сашей...

Друиды – люди-деревья, люди, растущие вверх, парящие в полёте... знатоки подлинной науки и подлинного искусства, врачеватели и поэты.

Институт Друидов разделялся на три ступени, три курса. Первый курс, самый низший – школа Оватов (Овиддов). Оваты – это зелёное одеяние целительства, это знание медицины, астрономии, поэзии и музыки. Чтобы стать Оватом, требовалось быть допущенным в Орден Друидов по причине изначально общих хороших черт характера и превосходного знания проблем жизни (всего-то...).

Второй ступенью восхождения была школа Бардов (Бейрды) – да-да, те самые «люди с гитарами», поющие поэты. Одеяния Бардов были небесно-голубыми, что символизировало гармонию и истину. Барды уже прошли ступень Оватов, то есть они уже обладали превосходным знанием проблем жизни, они уже овладели медициной, астрономией, поэзией, музыкой и прочим, и теперь им предстояло запомнить и постичь двадцать тысяч стихов священной поэзии Друидов. Барды изображались как странствующие поэты с британской или ирландской арфой, струнами которой служили человеческие волосы, и число этих струн совпадало с числом человеческих же рёбер.

Человек рос вверх, как дерево.

Барды исцеляли и просвещали. Барды вдохновляли и служили примером воплощённой гармонии и чистоты.

Башлачевское «нельзя петь одно, а жить по-другому. Песню надо “жить”, её нельзя просто “петь”, её нужно обязательно прожить. Каждую песню надо оправдать жизнью» – это самая суть того высокого явления культуры, которое носит название Бард.

И это же самое можно сказать о поэте. Это нужно сказать о поэте. Об этом сказал Блок: «поэт тот, у кого есть чувство пути». Вот это подлинно «бардовское» прозвучало в Блоке. Пробилось.

Но почему мы не идём дальше слов? Почему вот Басё идёт, а мы нет? Почему в поиске «Прекрасной Дамы» – воплощённой Женственности, Премудрости Божьей – Софии, Звенты Свентаны, Матери Мира – мы не идём дальше слов, не идём до её реализации в своей повседневной жизни? Почему погружаемся в скептицизм и разврат? Почему не создаём алмаза в любимом нами человеке, а разочарованно взираем на уголь – это напластование древних отживших форм жизни? Почему вместо воплощения амброзии своей Души мы достаём из бездн инферно нефть – продукт распада предшествующих слепых эволюционных форм, осадок негативной психической энергии, так называемый империл, который мы закачиваем в бензобаки своих чудовищных автомобилей и насыщаем империлом всю нашу биосферу?

Почему «Прекрасная Дама» Блока – образ чистейший и возвышеннейший в мировой поэзии – деградирует в собственной, личной жизни поэта до «Снежной Маски» – Фокермы – великой блудницы? И мы находим поэта, потерявшего свой Путь в притонах питерских публичных домов.

А бездна разврата, окружившая Брюсова? А шествие по Земному Шару Бальмонта, одного из любимых мною символистов, человека-титана, неутомимого путешественника, знатока словесности, овладевшего даже санскритом и сумевшего перевести бессмертных Ашвагхошу и Калидасу? Он был для меня почти бардом, погрузившимся в пучину инфернальности и пытавшимся выпорхнуть вверх белой чайкой души, отрываясь от белых пенистых гребней океана мировой майи.

Он умирал в бреду и инфернальном огне воспоминаний.

Как больно читать эти письма, дневники, мемуары, вскрывающие нравственные нарывы «серебра». Как больно видеть собственными глазами доверчивой и преданной собаки, верящей в величие Человека, постоянно обманывающее нас величие человека, действие пресловутой «Стрелы Аримана». Как больно, когда сам мир словно издевается над доверчивым животным, над тварью, самой природой, предназначенной для доверия.

У нас во дворе, том самом, с песочницей, качелькой и одиноким фонарём, жила крепкая, коренастая и необыкновенно добрая бродячая собака. В ней было что-то от благородного ротвейлера и мудрой дворняги. Собака любила и понимала детей гораздо лучше, чем их понимали родители. Все дети двора дружили с этим добрым и сильным псом.

В его играх с детьми я видел удивительную любовь и чувство такта, в его глазах я читал Понимание каких-то глубинных основ жизни.

По пути на работу я останавливал свой взгляд на умном лике животного и словно бы получал его мысленное благословение. Возвращаясь домой, я заставал его неизменно на детской площадке в окружении малышни, которые зарывались в его тёплую шкуру, терзали его хвост и уши, и он терпел, он улыбался, и было в улыбке этой нечто от Нарнийского Льва – Аслана.

Людям – родителям, собиравшимся вечером возле песочницы, врубающим на полную катушку свою чудовищную музыку, всем этим никогда не работающим мамашам и папашам было ох как далеко до этой мудрой собаки. Потому они и распяли её.

В один из дней вернувшись с работы, я не увидел на дворовой площадке нашего «Ротвейлера». Не появился он и на следующий день, а из разговоров старух я понял, что пса «наконец-то, забрали собачники» по многочисленным жалобам жильцов нашего пятиэтажного универсума.

Во мне до сих пор живёт вера, что пса не забрали, что он просто ушёл из нашего двора, ушёл к чему-то более чистому и прекрасному. И порою, глядя в синее бездонное небо над нашим домом, я вдруг ощущаю на себе добрый и глубокий взгляд преданной и доверчивой собаки, так и не изменившей Высокому Смыслу Доверия, того самого Доверия, о котором некогда сказал нам Лао-Цзы:

 

«Тех, кто добр, я считаю добрыми,

Тех, кто недобр, я тоже считаю добрыми:

Так торжествует добро.

Тем, кто заслуживает доверия, я верю,

Тем, кто доверия не заслуживает, я тоже верю:

Так торжествует доверие».

 

О, Ариман – родной брат Ормузда, властелин смерти и разрушения, лишённый собственной творческой силы, ты способен лишь искажать гармонию, разрушать кристаллы, внедрять зёрна зла в сознание, зёрна – прорастающие ядом сомнения. Как же прав, пророчески прав был Ефремов, назвав именем твоим тенденцию инфернальной ноосферы умножать страдание.

Ведь это не мир, это мы сами умножаем страдание и издеваемся над доверием.

Это мы сами, столкнувшись с Таинством Любви, но так и не научившись любить, злобно отталкиваем возносящий нас вверх маятник Возможного Долженствования, но не способные и к Таинству Разлуки, окружаем себя чёрными слепыми стенами собственного неверия, сарказма и скептицизма, не замечая, как чаще и чаще качается маятник над нашей головой, как ближе и ближе приближается к нам его лезвие и как под ногами нашими открывается черная пасть бездонного колодца инфернальности.

Колодец и маятник – вот реальность, созданная человеком, отвернувшимся от Пути, закрывшим все свои окна и не захотевшим принять ни Таинства Любви, ни высокого Таинства Разлуки. Старик По был совершенно прав. «Колодец и Маятник», и позвякивание бубенчиков на шутовском колпачке.

Порою, отчаявшись и устав от неумолимого шествия маятника, от его монотонного тяжёлого хода, безжалостно вспахивающего ладони нашей судьбы, мы вдруг пробуждаемся от сна, возгораемся пламенем и делаем шаг, отчаянный и решительный. Шаг в колодец.

И вот тогда толпы знатоков, «играющих в классики», хлопают в свои потные ладошки, кивают согласно головками, радостные тем, что нет никакого такого алмаза в толще угля нашей кали-юги, что одни только безумные мечтатели срываются с узкого лезвия Пути, обрамляющего маятник, и падают в колодезную бездну инферно, а они, знатоки, падать не собираются, ибо умны, начитаны, интеллектуальны и поликультурны. Гораздо удобнее знатокам здесь, на плоском асфальте постмодерна, играть в классики, прыгать на одной ножке от Платона до Будды, не веря на самом деле ни в того, ни в другого, ни в глубину, ни в высоту, и принимать за реальность лишь вот этот расчерченный мелом примитивного скопления (СКОПЛЕНИЯ) информации асфальт. О, оскоплённые информационной плоскостью люди, оскоплённые бритвенным лезвием пути, по которому ни один из них так и не сделал ни шага, как же далеки ваши мутные взоры от чистого и ясного взгляда простой доверчивой собаки.

Упавший поэт остаётся лежать на асфальте своим бездыханным силуэтом, и в квадратные кластеры матрицы благодарное человечество старательно вписывает его рассыпанные бисером стихи, отпечатки сознания отчаянно рвавшегося в высоту из глубины инферно, из колодца.

Но ведь из глубины! Именно из глубины, но не из плоскости. Высоту можно постичь только из глубины.

Старая таёжная изба, окружённая лесным сумраком. Южный Урал. Ицыл. Ведьмин круг. В избе двое: я и художник Косминский. За окнами морозный заснеженный февраль, застывшие величественные, словно колонны гигантского Храма Мистерий, пихты. В углу избы икона. Икона старая, прибывшая в Россию издалека, говорят, что из Польши. Икона редкая. Венчание Богородицы на трон. Три лика: Отец, Сын и... Богородица. Единственная икона, где Святой Дух выражен Женским началом.

На столе свеча. Трепетное и безусловно живое существо.

Я всегда воспринимал пламя свечи живым существом. Гибкое, стройное, оно словно исполняет чистый и восхитительный танец жизни на тонком острие разлуки.

Я долго смотрю на пламя. В избе полумрак. За окнами мороз. Я смотрю на пламя и одновременно я смотрю сквозь пламя, и в моём расфокусированном взгляде оно окружено жёлтой аурой жизни. Аура крошечной свечи заполняет избу и распространяется гораздо дальше, чем те же тепло и свет, подаренные нам этой горящей свечой.

Когда я смотрю на человека и одновременно сквозь человека, как сквозь пламя свечи, то я отчётливо вижу жёлтый аурический шар, окутывающий голову и оплечия. Человек подобен пламени свечи, ибо точно так же исполняет свой единственный и неповторимый танец жизни на тонком острие ожидающей его смерти.

Пламя человеческой жизни тождественно Огню Вселенскому. Тождественно по сути своей. Мы братья по огню. Братья друг с другом, с планетой, с солнцем. В нас, как во фрагменте рассыпанной голограммы, отображено единое пламя Жизни.

Я достаю из рюкзака другую свечу и подношу её к пламени. Свеча благодарно принимает пламя, и я воочию наблюдаю настоящее чудо умножения огня.

В любой точке пространства, в своём ноуменальном, непроявленном естестве спит огонь.

Горящая на столе свеча высвечивает тени. Я вспоминаю стихотворение Пастернака: «свеча горела на столе, свеча горела», я вспоминаю армию, вспоминаю свою подстанцию, где коротал зимние вечера, перечитывая в очередной раз «Мастера и Маргариту». За дверью подстанции гуляет вьюга, она поднимается из-за оврага и подползает к моему надёжному убежищу, чтобы неожиданным порывом своей лихой удали ударить в дверь, завыть тоскою по дому, по любимому кругу настольной лампы, по письмам той, что больше не пишет, по свету моей первой настоящей любви.

Тогда, на подстанции, тоже горела свеча, и я, читая «Мастера», видел вот этот подвальчик, слышал шорох платья Маргариты и читал стихотворение Пастернака с тоской и болью своего собственного возможного долженствования. Мне так хотелось всего этого. Февральской вьюги, горящей свечи и тепла настоящей взаимной любви.

В каком-то необъяснимом порыве встречи я распахивал дверь подстанции, и в моё тепло врывался ворох радостных и одновременно колючих холодных снежинок, которые ложились у порога белой полоской надежды и тут же таяли, превращаясь во влагу невыплаканных мною слёз.

Косминский прерывает мои внутренние воспоминания. Он тоже смотрит на пламя свечи и совершенно неожиданно и в другом ключе вспоминает то же самое стихотворение Пастернака.

Пламя свечи для Саши – это воплощение подлинного Света. Он обращается к горящему Существу, танцующему на острие свечного фитиля, и на моих глазах это Существо вспыхивает с какой-то невиданной силой, мощью и невероятной, непередаваемой словами чистотой. Сашины слова наполняют избу и сливаются с пламенем. Саша говорит о чистоте. О подлинной чистоте огня и света, в которой нет места жалким человеческим страстям и низким желаниям. Огонь плоти, животный огонь страсти и желания несовместим с понятием чистоты вот этого огня, что сейчас горит перед нами. А Пастернак написал пошлость. Обычную пошлость, понизив Высокое Долженствование и Чистоту Света до уровня ничтожной человеческой страсти. Неужели ты этого не видишь?

Наверное, тогда я этого не видел. Мне было обидно за Пастернака, за мои армейские воспоминания, за всё то, что мне так хотелось затащить с собою сюда, наверх, в гору.

Но и это всё слишком земное, слишком человеческое, и это всё мне тоже придётся оставить там, внизу. Пламя огня действительно не имеет ничего общего с нашими страстями, и тогда, в Ицыльской избе, я увидел это совершенно отчётливо. Я своими глазами видел, как выросло и потянулось вверх пламя свечи, словно благодарно отвечая словам Косминского. И когда я сам освободил пламя от своих представлений о его «человеческой природе», то пламя показало мне то, что я не забуду уже никогда – Лик Трансцендентного, лик Бога, воплощённый в чистоте и свете горящей свечи.

Именно такой огонь горел на ладони «Держательницы Огня» Рериха. И февральская вьюга закручивала свою колючую морозную спираль ведьминого круга Ицыльской тайги, и в центре этого круга стояла изба, и в ней горело чистое пламя свечи, и мы двое, я и Косминский, читали Агни-Йогу.

 

Н. К. Рерих. Агни Йога

 

Эту жизнь можно прожить чисто! Жизнь можно прожить так, как ты об этом пишешь в стихах – это доказали и Волошин, и Даниил Андреев. Жизнь можно прожить так, как ты об этом пишешь на своих холстах – это доказал Рерих.

К концу жизни Достоевский подошел к порогу личной святости. Жизнь оборвалась, но посмертие подхватило и вознесло. Чистота внутреннего огня всегда сливается с Единым Светом.

Друиды – одетые в белое, прошедшие ступень бардов и полностью очистившиеся от «человеческого». Люди-деревья, готовые вспыхнуть чистейшим пламенем Единого Огня – вот высшая ступень Института Бардов. У нас нет права понижать высокое значения Огня. Мы, словно деревья, неумолимо растём вверх, но каждый из нас несёт на своих оплечиях ауру горящей свечи. И это пламя может быть только чистым.

Вечернее солнце окрасило Приморский хребет в фантастические краски. Горящий «Хуфу» освещает наши лица. Волны тумана, стелющиеся по вершинам хребта и спадающие оттуда к Озеру, клубящиеся по долинам рек, окрашены в причудливые цвета.

Байкал стал красив и загадочен какой-то рериховской красотой...

 

 

25 июня 2010 г. Ольхон. Пятница

 

Днёвка. – Северный ветер. – Песчанка. – Счастье. – Пирожки. – Молчание.

 

Северный ветер подарил душе очищение. Долгожданное и суровое. Нечеловеческий северный ветер. Он пригнал армаду снеговых туч, которые выстроились в небе чёткими и красивыми контурами гневных дакинь. Байкал мгновенно преобразился. Силуэт приморского хребта стал отчётлив, строг и хрустален. Воздух звенел чистотой севера.

И в этой чистоте замерзли наши руки, наши плечи, наше дыхание, но что-то строгое, великое и торжественное отразилось на лике природы. Захотелось встать на вершине Холма, на самой маковке, на острие иглы, венчающей пронзительный катод жизни, поднять вверх руки и исполнить великолепный танец пламени. Впрочем, нет, поднимать руки, совершать какие-то движения – всё это было бы лишним и даже пошлым.

Я часто с детства представлял себя птицей, мне казалось, что вот найти бы Холм, расправить руки-крылья и взмыть в небо. Когда в детстве я читал «Ариэля», то почти плакал от переполнявшего душу счастья свободного полета.

Но вот сейчас, сейчас, когда прошли годы, когда мне открылись огненные строки санскритских текстов, когда я видел пламя горящей свечи в Ицыльской избе, когда я смотрел на мир с высоты Алтайских перевалов, сейчас даже образ взмывающей в небо птицы кажется мне лишним.

Ничего. Никаких образов. Мгновенное осознавание Атмана в себе. Я и есть птица, но я же и есть небо, в которое взлетает эта птица. Так куда же мне взлетать?

Порывы ледяного ветра вырывают ауру тепла. Свеча гаснет и этим сливается с ноуменальной сущностью Единого пламени. Мир строг и необыкновенно красив. Северный мир с вершины Холма.

Сейчас эти пейзажи напоминают мне чистейшие полотна Александра Борисова – певца севера, одного из гениальнейших учеников Куинджи, человека, прожившего свою жизнь чисто и звонко, не проронив ни единой ноты фальши.

Эту жизнь все-таки можно прожить чисто!

Пошли в Песчанку. С отцом вдвоем. Девочки остались на Холме, в лагере, на ледяном ветру и в ярком пламени утреннего «Хуфу».

А мы шли. Шли не по берегу, а лесом. Пыльной проселочной колеёй, в сумраке и чистоте соснового бора Нюрнганской губы. Движение подарило мне удивительное спокойствие. Движение вызвало в сознании воспоминания. Перед глазами проносились причудливой вязью деванагари санскритские сутры. Самые разные. Я запомнил не их конкретно, не слова, не строфы и не сандхи. Я запомнил ощущение. Ощущение счастья. Счастья от осознания того, что вот в этом хаосе космических сил, хаосе немыслимых и непредставимых ни уму, ни сознанию, ни воображению, ни вообще чему бы то ни было энергий существует яркая путеводная нить Пути. Эта нить протянута ко мне из поколений Путников, прошедших тропою жизни над окружающей нас со всех сторон инфернальной пропастью смерти. Не смерти тела, не смерти сознания, а того, что можно назвать словом «НИЧЕГО». Это не Нирвана, не Единое Всё, а именно НИЧЕГО.

И вот эта нить, она словно спускается к нашему плоскому, расчерченному мелом на квадратики наших представлений о мире сознания, спускается откуда-то сверху, из глубины очищенных и ставших сияющей высотою иных измерений сознания. И любые академические рассуждения о природе этой путеводной нити становятся совершенно бесполезны, ибо рассуждения, даже академические, то есть рассуждения строгие и выверенные многолетней практикой и традицией, все они в любом случае будут очередными квадратиками на плоскости, они будут описывать закономерности понятий, вписанных в эти квадратики, и оперировать этими понятиями, но самой вертикали, ведущей в иные измерения, ведущей к Полноте бытия, не будет в этих рассуждениях.

Когда мы вышли в Песчанку из лесного сумрака, когда я увидел эти сияющие белым светом пески, это небо над ними, холодное и чистое, эти воды Байкала, пронзённые светом до глубины его многомерной кристаллической сути, я был на грани экстаза. Это было счастье, заполнившее моё сознание очищенной преображенной глубиной. И там, в этой глубине и одновременно в этой высоте я видел другие сознания, более глубокие и более светлые, чем моё собственное, но все они, уходящие в бездну немыслимых высот, были одновременно и моим собственным сознанием, а точнее той его частью, о которой я даже не имел ни малейшего представления.

Волна счастья накрыла с головой, пробежала мурашками по позвоночнику и захватила мой дух в долгом и протяжном вдохе. Вдох, и ещё раз вдох.

 

Урочище Песчаное

 

Я мгновенно почувствовал и осознал возможность пути. Возможность выхода из замкнутой в сансарной неумолимости плоскости. Замкнутой следствиями всех совершённых мною на протяжении жизней причин. Может, не мною. Может, теми формами жизни, что предшествовали мне, что обусловили мои гены, теми, что были как бы и не мною совсем, но так или иначе я являюсь сейчас их прямым продолжением и я точно так же сейчас замкнут слепой обусловленностью следствий от их причин. Я Здесь и Сейчас. Ну вот так. И у меня есть выход. У меня есть возможность выхода, точно так же, как есть у меня и возможность отказаться от выхода. Да, я могу сейчас возмущённо отказаться от Пути, могу долго и нудно обсуждать вероятностность реинкарнаций, задавать мучительные вопросы пространству о том, почему это я должен расхлёбывать всё то, что было создано, по сути, не мной. Почему это все эти рыбки, лягушки, ящерки и пресловутый «волосатый недоумок», продолжением которых я, увы, являюсь, и это доказано, ибо я сам, будучи зародышем, быстренько «вспомнил» все эти дочеловеческие стадии меня, почему это они там, в своём времени наломали дров, а расхлёбывать мне? Почему так? Почему мы все так взаимосвязаны? Почему я вынужден терпеть в себе, ну ладно там рыбку, ладно там мягкое пушистое млекопитающее, но ещё и этого «недоумка», который насоздавал-таки причин, пока осваивал свой манас, пока учился желать, пока бился там с другими недоумками за право обладать самкой, за кров над головой, за лучший шматок сала, за яхту, за «Бентли», за кресло топ-менеджера, за контрольный пакет акций. Я-то тут причём? У меня есть право задавать эти вопросы. У меня даже есть право ждать на них ответы. У меня есть и то, и это, ибо у меня есть право выбора и есть свобода этого права. И я бы, пожалуй, выслушал удовлетворивший мои моральные запросы ответ. Но не сегодня. Сегодня, сейчас что-то изменилось во мне, ибо я действительно ВСПОМНИЛ себя той самой рыбкой, наслаждающейся тёплой и прозрачной водою девонского моря; ВСПОМНИЛ себя греющейся на солнце ящеркой, мои клетки, мои гены каким-то образом, оказывается, помнят всё это; ВСПОМНИЛ себя я и тем самым волосатым недоумком, который не только бился за самку, за пещеру и за кость в горле, но который мучительно лез в глубину инфернальности, мучительно и сладострастно исследовал своё право дрожащей твари на онтологию свободы. Это всё был действительно я. И этот самый «я» смотрит сейчас на залитый солнцем песчаный берег Байкала и видит для себя возможность прямо сейчас начать создавать причины, которые обязательно воплотятся в пространстве жизни своими следствиями. И вот от осознания этой возможности, возможности Пути, меня всего с головою накрыла волна счастья. Меня словно Сам Байкал накрыл своим сияющим многомерным фракталом, и я мгновенно увидел в себе самом, в своём сознании невиданные и непостижимые области подлинной чистоты и света. Там, в этих областях, пели и славословили Хвалу Жизни другие сознания, превосходящие меня, недостижимые в своей чистоте, в своём свете, но все они были одновременно и частью меня. Здесь, на этом уровне, опавшими листьями заблуждений уходят и ложатся под ноги ещё вчера мучившие меня вопросы. Я ступаю по этим листьям, я словно бы иду по осеннему парку моих мучительных воспоминаний. И парк наполнен золотом и счастьем.

Я поднимаю палочку, тоненький прутик, веточку «сакуры» и начинаю чертить на песке письмена деванагари. Песчинка за песчинкой наполняет жизнь создавшуюся канавку, а в сознании моём выстраивается невиданная вереница сутр. Мне неважно, какие это сутры, прочитанные мною и переведённые, или сутры, мною ещё не прочитанные. Мне важно, что все они дают мне возможность не просто академически изучать себя, не просто чертить мелом на асфальте то, что по сути никому и не нужно, а дают возможность применять понятое и постигнутое в своей собственной жизни. Применять прямо сейчас и прямо здесь. Йога, любая подлинная йога начинается прямо здесь и прямо сейчас, иначе она не начнётся никогда. Не существует йоги «завтра». Такой йоги не существует. А как назвать её, эту йогу, агни, или джняна, классическая раджа, или бхакти – не суть. Здесь и сейчас – вот название настоящей йоги. От того места, где я стою, и в грядущее, шаг за шагом, вереницей причин, за сияющей нитью протянутой ко мне с Высоты и с Полным и Абсолютным Доверием.

 

Санскрит на песке

 

Байкал дышит мне в лицо морозным и ясным ветром своего Доверия. Я чувствую в глубине собственного сознания уходящие в бесконечность трансцендентные структуры. Там, в сознании, есть области, соприкасающиеся с сознаниями других существ, существ, бесконечно превосходящих меня в силе и чистоте, бесконечно более живых и любящих.

 

Холодные туманы Байкала

 

И я могу идти, могу расти вверх, как дерево, только если доверюсь этим сознаниям. Если откроюсь им в своём собственном очищении. Очищении собственного ума, собственного сознания.

То есть сам я расти не смогу. Волосатый недоумок во мне вцепится в горло мёртвой хваткой утопающего. Расти во мне может только Бог, только Ишвара, только Пуруша.

Если в человеке не рождается Бог, в нём рождается дьявол.

А родиться должен Бог.

Идём по берегу, идём по пристани, идём по Песчанке. В веренице полуразрушенных старых и недостроенных новых домов находим магазинчик. Хозяйка испекла пирожки, и мы забираем их все, дополнив копчёными омулем и хариусом. Наташа и Тонечка будут рады.

Поворачиваем назад и идём в лагерь. Идём берегом.

Небо очистилось от резных контурных дворцов и дакинь и сияет бесконечностью очищенного сознания. Где-то там, в этом сознании, уходящем в иссиня-чёрную трансцендентность, на границе моего понимания находится область Буддовости, область Хухэ-Мунхэ-Тенгри, область, поведать о которой я не могу, ибо нет для этого слов в моём человеческом лексиконе. Я просто иду по песку и смотрю в небо. Я просто иду, но с каждым шагом я чувствую, как всё меньше и меньше мне хочется подбирать эти слова. Я чувствую, как всё меньше и меньше мне хочется слов в своей жизни. Настолько меньше, что я готов уйти в молчание и молчать до тех пор, пока слово моё не станет делом.

А вечером мы ели пирожки. И было тепло и уютно в ауре сгорающего «Хуфу». И Деда и Тоня ушли гулять по берегу, а мы с Наташей остались одни. И мы сидели на самом краешке нашего Холма. Мы сидели над Байкалом и молчали. Мы молчали о Белом Острове, о догорающем в алом зареве «Хуфу», о Бесконечном Синем Небе над головой и о той чистоте и прозрачности, что открылась нам обоим. Открылась в Нашем Молчании.

 

Нюрнганская губа

 

 

26 июня 2010 г. Ольхон. Суббота

 

Днёвка. – Мыс Саса. – Мыс Зантык. – Ретро-романтизм и Кали-Юга. – Ашвамедха. – Сатья, Трета, Двапара и Кали. – Символизм камня. – Отец Сергий и Старец Силуан. – Чтение «Маленького Принца».

 

Ночной дождик. Серое утро. Чёткость и ясность вчерашних контуров растаяли в дождевой пелене рассвета. Последняя дневка. Холодный ветер. Молочная каша в запахе дыма.

И все это последний раз на этом месте. Хочется остановить неумолимый маятник времени, хочется сжать стрелки руками, хочется невозможного...

Мы молчаливы и грустны какой-то чистой щемящей грустью. Мы что-то поняли здесь, и потому молчим, полные вот этим самым невыразимым пониманием.

Сегодня в лагере Тоня и Деда, сегодня прогулка у нас с Наташей. Мы идём на венчающий северную оконечность Нюрнганской губы мыс Саса. Идём знакомыми песчаными отмелями, пляжиками, стоянками. Идём знакомой лесной дорожкой вверх. Идём знакомым лугом, идём по вершине мыса, идём к его крутому и трепетному обрыву.

На краю мыса белые камни, две женщины и бродячая собачка. Женщины поднялись сюда из палаточного лагеря, который виден внизу. Собачка поднялась сюда за Человеком.

Женщины спускаются вниз, к своему лагерю, по осыпному склону. Собачка остаётся с нами. Она высунула язык и доверительно, как и положено собачке, заглядывает в наши глаза. Мы улыбаемся собачке, но предложить ей что-либо более существенное не можем.

Собачка пару раз виляет хвостиком и устремляется вниз, за ушедшими женщинами.

Мы остаёмся одни.

Отсюда, с мыса Саса, виден весь наш залив Нюрнганской губы. Широкий, покрытый густым лесом до самой песчанки, ставший родным домом настолько, что я буквально чувствую каждый его изгиб, каждый камень на его широкой ладони, чувствую влагу его добрых и доверительных глаз.

Наташа стоит на белом камне над обрывом и купает свой взгляд в щемящей бесконечности Байкала.

Начинается грустный дождик. Он гладит своею доброй ладонью задумчивые травы нашего мыса. Травы жмурят свои глаза и тянутся дождю навстречу. Чёрная собачка, виляющая хвостиком, ещё видна в дождевом мареве осыпного склона. Доверительная Человеку маленькая собачка.

Мы не надеваем дождевики и словно всем своим существом прощаемся с Белым Островом. Дождь наполняет наше пространство своей протяжной песней.

Эти прощальные ноты гладят наши волосы, стекают по нашим плечам, и мы сами становимся просто песней, исполняемой небесами на волнистом просторе Белого Острова.

Мы идём по склону мыса вниз, в сторону маленького и весьма уютного заливчика Саса.

Мы ступаем по мокрым травам и постепенно погружаемся в лесной сумрак. Здесь, в перелеске, всё звучит и поёт серебром дождя. Всё сверкает на солнце, всё переливается хрусталём немыслимой небесной влаги. Мы идём, взявшись за руки, и нам хорошо, нам очень хорошо вдвоём.

Дорожная колея, залив Саса и колоссальный палаточный лагерь. Целый город. Кемпинги, баня, туалеты, душевые, и всё это палаточное. Естественно, автомобилисты...

Посмотрел на них с отвращением. Понимаю, что не все, кто едет сюда на машинах, уроды, но все уроды едут сюда на машинах. Для нас это стало, увы, аксиомой Ольхона.

В лагере люди, надувные моторные лодки, сети. Всё это какое-то грубое, потребительское, хамское, хапающее от природы всё, что возможно, и ничего не отдающее взамен.

Я вспоминаю, как работает на той же природе художник Косминский. Огромный холст на подрамнике, и мазок за мазком, минута за минутой Саша нанизывает длительность своей любви к природе на плоскость холста. Он словно проецирует на эту, казалось бы, плоскость весь многомерный объём своей любви, и плоскость, насыщенная любовью, начинает сиять глубиною многомерного кристалла. Природа, преображённая в очищенном кристалле человеческого сознания, получает своё второе рождение – рождение духовное.

Поверхность биосферы, одухотворённая Человеком, преобразуется в лик. Лик Ноосферы, лик, смотрящий на нас глубиною своих одухотворённых глаз, одухотворённых человеком.

И никогда не будет наоборот. Никакой регресс здесь невозможен. Никакого – «назад к природе» – не будет. Любое «назад» всегда будет деградацией биосферы. Не существует благородного дикаря прошлого. Вот они – дикари современности – дикари нашего «здесь и сейчас», с карабинами, сетями, на чудовищных машинах, лишённые даже малейших признаков Человека. Как больно смотреть на всё это, Господи, как больно...

Идём по склону вверх. По древнему, поросшему зелёной травкой и наполненному немыслимой глубиной склону. Это мыс Зантык, или Улан-Байсан. Он древен необычайно. Он покрыт мудрыми, вросшими в его глубину камнями. Ближе к вершине мыса эти камни приобретают вид длинной стены и тянутся вдоль острова, словно некие постройки трансцендентного, так странно торчащие своей «глубиною» над нашей плоской одномерной поверхностью.

Дождь кончился, и мы идём вдоль каменных стен. Как хотелось бы мне хоть одним глазком взглянуть на непредставимое прошлое этих мест. Как хотелось бы мне увидеть лица тех, кто возводил эти каменные стены, услышать их речь, понять и прочувствовать их культуру.

Я далёк от ретро-романтизма и не собираюсь петь хвалебные гимны вчерашнему дню. Кали-Юга началась не сегодня, и её продолжительность 432 тысячи лет. Четыреста тридцать две тысячи! Время сумерек, «железный век» Кали.

Интересно, что и само имя Кали может быть прочитано, хотя это и не принято в академических кругах, как женский род существительного Кала, что в переводе с санскрита означает «время». Кали – это неумолимая и «жестокая» в своей неумолимости богиня-время. Отсюда и её кровожадные атрибуты: отрубленные головы, высунутый окровавленный язык, клыки. Кали словно издевается над нами, раскачивая в нашем пространстве свой чудовищный маятник времени, который потихоньку спихивает нас в открывающийся провал бездонного колодца инферно. И падая вниз, в материю, мы будем ещё долго видеть эти выпученные глаза и высунутый, словно дразнящий нас, огненный протуберанец языка Богини Времени.

Мы будем падать вниз, к началу, к Большому Взрыву, но так, наверное, и не найдём потерянного Рая подлинной культуры.

Мы будем искать его на жарких просторах Эллады, вчитываться в диалоги Платона, прозревать отблески трансцендентного в подлинно глубокой метафизике Плотина, восхищаться «эзотерическими» Празднетствами славного города Элевсина. Мы будем ретроспективно видеть долгожданное единство духа и тела, закрывая глаза на тот факт, что именно в это самое «светлое» время треть населения Греции были рабами, а женщины и дети фактически находились в положении рабов. И восхищённые величественной архитектурой древних театров, мы не захотим увидеть, что это были театры смерти, где на арене убийств умножались многократно человеческие страдания и человеческие же пороки.

И разочарованные в поверхности, мы пойдём ещё дальше и, как нам кажется, глубже, в глубь веков, в некие доаграрные «эдемские» сады, с их культом Великой Матери, с их почитанием земли, с их невероятной чуткостью к природе. Но и там, в этих «Эдемах», нам придётся закрыть свои глаза, чтобы не видеть кровавых культов повсеместно практикуемых жертвоприношений, закрыть свои уши, чтобы не слышать вопли страдающих и наполняющих ноосферу страданием растерзанных во времени сознаний.

Ашвамедха – жертвоприношение коня – обряд, совершаемый светлыми ариями, подробное описание которого содержится в Шатапатха брахмане, примыкаемой к Брихадараньяка упанишаде. Теми самыми ариями, что некогда возвели «города света» на просторах наших южноуральских степей и где сейчас восторжённые почитатели поверхности водят свои хороводы на вскрытых археологами восхолмиях дивного града Аркаима.

Царь пускал коня на волю, и сильное и могучее войско, до зубов вооружённое теми самыми стрелами и копьями, что и по сей день находят археологи в стране арийских городищ, следует за этим конём сквозь города и веси. Следуют по поверхности. Правители земель, случайно оказавшиеся в поле следования коня, должны были добровольно либо же принудительно, ибо не бывает случайности, подчиниться царю – владельцу коня.

И такой поход-завоевание длился в течение года, ибо в образе коня узрел легендарный мудрец Яджнавалкья годовое движение духовного солнца нашей планетарной системы по двенадцати «землям» зодиакального круга. Ибо именно в образе белого коня явилось Яджнавалкье трансцендентное, подробно изложенное им в Белой Яджурведе.

Ибо написано в Брихадараньяка упанишаде, в самой первой брахмане, что: «Ом! Поистине, утренняя заря – это голова жертвенного коня, солнце – его глаз, ветер – его дыхание, его раскрытая пасть – это огонь Вайшванара; год – это тело жертвенного коня, небо – его спина, воздушное пространство – его брюхо, земля – его пах, страны света – его бока, промежуточные стороны – его рёбра, времена года – его члены, месяцы и половины месяца – его сочленения, дни и ночи – его ноги, звёзды – его кости, облака – его мясо; пища в его желудке – это песок, реки – его жилы, печень и лёгкие – горы, травы и деревья – его волосы, восходящее солнце – его передняя половина, заходящее – его задняя половина. Когда он оскаливает пасть, сверкает молния; когда он содрогается, гремит гром; когда он испускает мочу, льётся дождь; голос – это его голос».

Вот потому и царь, пройдясь своим войском по «двенадцати» землям и окропив пространство рябиновым соком непокорившихся, приступал и к самому главному таинству Ашвамедхи.

Распятого на земле коня убивали, а жир его нагулявшейся в походе плоти предлагали в пищу богам. При этом спереди растерзанного коня размещали золотой сосуд Махиман – символизирующий день, а позади коня серебряный сосуд Махиман – символизирующий ночь, ибо сказано: «Поистине, день возник для коня подобно сосуду Махиман, что ставят перед конём. Колыбель его – в Восточном море. Ночь возникла для коня подобно сосуду Махиман, что ставят позади коня. Колыбель её – в Западном море. Поистине, эти сосуды Махиманы возникли по обе стороны коня. Став конём, он понёс на себе богов, став жеребцом – гандхарвов, став скакуном – асуров, став лошадью – людей».

Распятый между днём и ночью, посланец трансцендентного давал право своему владельцу считаться царём царей и владыкой земли арийской.

Образ жертвенного коня перекликается и с образом жертвоприношения Пуруши – Вселенского трансцендентного Человека, растерзанного на имманентные стороны света, направления пространства, растерзанного на жизнь и на время.

Кровавая Кали, ты в очередной раз облизала свои ненасытные губы.

Символы, вытащенные из глубины, из многомерного объёма сознания на плоскую поверхность земли, оказываются неизбежно распятыми на этой поверхности. Глубина всегда распинается поверхностью. То, на что нельзя указать пальцем, объявляется несуществующим. Покажите мне совесть в трепанированном поверхностью черепе.

Укажите мне на неё пальцем!

Мы не можем указать пальцем на трансцендентное, и потому мы указываем на коня – единственное совершенно ни в чём не повинное сознание во всей этой истории, виновное разве что своим долженствующим доверием по отношению к распинающему его человеку.

Не умеющие жить Вечностью и Единством, мы живём распятые временем и отделённостью, и в этом наша трагедия.

Кали-Юга – это просто эпоха времени, выхваченная из длительности так называемого дня Брахмы. Всего этих юг (буквально с санскрита ярмо, упряжка, окова) четыре, и обозначаются они терминами для игры в кости: крита, трета, двапара и кали, что соответствует кубикам в 4, 3, 2 и 1 очко и символизирует сравнительную длительность времени, вырванного из Вечности. Каждая последующая юга укорачивается на 1/4 по сравнению с предыдущей, и с каждой последующей югой время сжимается метафизической удавкой на шее нашего сознания. С каждой последующей югой мы утрачиваем осознавание вечности и пленяемся иллюзорностью времени. Бабочка-однодневка кажется нам жалким созданием, мелькнувшим своим невесомым трепетом на фоне нашей жизни. Наверное, такими же жалкими выглядим и мы сами на фоне вот этих живущих здесь не одну тысячу лет мудрых камней. Но кто нам сказал, что та же самая бабочка не прожила свою жизнь с осознаванием вечности? Ведь это её жизнь, и интенсивность состояний сознания этой жизни нам неведома. За один короткий сон мы сами порою способны прожить целую историю и, протерев глаза и взглянув на часы, изумиться затем столь дивному временному парадоксу. Так почему же мы заведомо отказываем в этой интенсивности жизни сознания бабочке-однодневке?

Время есть не что иное, как последовательная смена состояний нашего сознания за период некоей длительности. Эту длительность можно сечь и дробить своим сознанием до бесконечности, нанизывая дроби и превращая монолит эона в песок наших дней и ночей.

Вот он, подлинный символ камня, сокрытый своей глубиною, подобно айсбергу под поверхностью, на которую мы так стремимся указать пальцем.

Камень есть символ монолитности и устойчивости, и в своей длительности он символизирует для нас вечность, хотя, конечно же, живёт во времени. Символ камня мы находим во всех религиях мира. Это и Кааба, перешедшая «чёрным камнем» в религию Магомета. Это и финикийские столбы Мелькарта, описанные Геродотом. Это и библейские каменные скрижали Моисея, на которых сам Синайский Иегова начертал заповеди закона, ставшего религиозным и юридическим законодательством еврейского народа. Это и камень Иакова («и назвал место это именем Бет-Эль») – так называемый камень Сетья (сравни с санскритским сатья), из которого, согласно Зогару, «вырос мир». Это и Сам Христос, рождающийся в пещере, то есть в недрах камня, и сам собою эту глубину и многомерность камня воплощающий, о чём и сказано у Павла к Коринфянам: «камень же был Христос». Вот она, глубина, воплощённая на поверхности и поверхностью же впоследствии и распятая!

Ступающий по поверхности Иисус не раз говаривал в своих притчах о доме, построенном на песке и разрушенном бурей, и доме, построенном на камне, непогод не боящемся.

И безусловная власть поверхностного епископата словно бы подкреплена кольцом с камнем-petrus, камнем-основанием.

А русские былинные сказания о «бел-горюч-камне», а знаменитая восточная песнь-легенда о Чинтамани, а послание Ориона...

И вот теперь все эти многочисленные каменные стелы, менгиры, дольмены и кромлехи, одинаково чтимые друидами, кельтами, скифами, хунну и прочими, прочими, населявшими ту самую поверхность, на которую нам так необходимо указать пальцем, торчат причудливыми каменными останцами над этой самой поверхностью, давным-давно распятые в фаллических культах Афродиты, Дианы, Кибелы, Минервы, Митры, Ашеры, Икзоры и Шивы.

И в королевстве Сиам мы находим на поверхности аналогичный чёрный камень Соммонакодом. И практически в каждой перуанской деревне есть свой священный камень Гуачекоатль. А знаменитые камни островов Пасхи, Тонга, Фиджи и Галаппагос в Тихом океане вполне могут свидетельствовать о былом значении камня на ушедших в глубину материках Лемурии (Гондваны или Пасифика) и Атлантиды, на которые мы сегодня указать пальцем не можем, впрочем, как и на уходящую в глубину совесть.

И потому остаются нам только камни, камни на поверхности.

Мы идём с Наташей вдоль этих камней, образующих целые стены. Наташа подходит к камню и гладит ладонью его мудрую шершавую поверхность. Я смотрю на камень и отчётливо чувствую движение вечности в его сознании.

Когда я жил на горе Ицыл Южного Урала, я точно так же, как и сейчас, со-осознавал внутреннюю жизнь камня. Я полюбил камни, и потому меня тянет к ним снова и снова. Мне и самому не раз хотелось остановиться в своём перемещении по поверхности и замереть в осознании её глубины. Замереть, став камнем.

Именно это осознавание Глубины Вечности, раздробленной в нашем сознании на время, и обусловливает наименование нашего периода Кали-юги. Одна четвёртая от вечности!

Одна четвёртая от глубины. Мы пленники поверхности, мы пленники того, на что нам указывают пальцем, буквой, курсором. В Чаньских монастырях монахам, смотрящим на указующий палец, давали болезненный подзатыльник.

В российских лагерях «прозрения» поступали эффективнее, наставник-следователь просто расплющивал пальцы молотком идущему по этапу испытуемому.

На глубину нельзя указать пальцем, а на наглядной для патологоанатома поверхности мозга нет места для совести, её там просто нет.

Трансцендентное вырывается на поверхность имманентного из своей глубины и торчит на поверхности непонятными для нас символами. Мы указываем на них пальцами, мы пишем научные труды и защищаем диссертации, но мы не видим главного, мы не видим глубины, не видим входа на эту внутреннюю сторону универсума, входа, начинающегося в нашем собственном сознании, в нашей собственной глубине.

Кали-Юга – это просто эпоха времени, и бесполезно искать на её поверхности райские сады вечности. Вечностью здесь и не пахнет. Вечность умирает здесь, распятая на стороны света жертвенным ножом невежества.

Кали-Юга не заканчивается светлой Сатьей, как принято считать, она заканчивается пралайей. Нирвана уравновешивает любые наши действия, и конечная пралайя – это высшая для нас справедливость. За пралайей наступит первая юга, именуемая на санскрите Сатьей (от Сат-истина) или Крита, согласно правилам игры в кости, изобретённым Брахмой. Длительности Сатья-Юги соответствует 4800 «божественных лет» (4000+400×2) или 1728000 (4800× 360) человеческих лет, так говорят Пураны. За этот период жизни сознание осознает всю свою глубину и свою вечность, и потому практически не живёт на поверхности. Зачем глубине поверхность? Зачем глубине на что-то указывать пальцем? Зачем птице взмывать в небо, если там, в глубине, и птица и небо тождественны? Вот что такое Сатья-Юга. Мы смотрим на неё через преломление лучей в зеркалах наших телескопов. Мы видим её во вращении туманностей и в пустом пространстве между ними. Конечно, мы видим только поверхность, и потому мы, по сути, не видим ничего. Здесь, на поверхности, нет глубины, ибо глубина открывается только в сознании. Но для выражения этого сознания нужна поверхность. Иегове нужны скрижали для начертания букв, а Брахме нужна доска для игры в кости.

Трета-Юга приходит на смену Сатье, и глубина впервые проецируется на поверхность, утрачивая при этом свои глубинные измерения. В Пуранах сказано, что в этот период «дхарма стоит на трёх ногах», а глубина утрачивается на 1/4 от Сатьи. Длительности Трета-Юги соответствуют 3600 «божественных лет» (3000+300×2) или 1296000 (3600×360) человеческих. Вечность распинается поверхностью, уже распинается, хотя вечности ещё много. Однако с появлением поверхности глубина неизменно оказывается схваченной ею и на неё проецируемой. Материя формируется в поверхностные образования – скрижали, на которых глубина напишет свои вечные истины.

Двапара-Юга предлагает для Вечности свои каменные скрижали, и вечность принимает их, утрачивая при этом ещё одну глубинную опору. Дхарма стоит теперь на двух ногах, а глубина утрачивается на 1/4 от Трета. Утрачивается и Вечность, вытекая во время длительностью 2400 «божественных лет» (2000+200×2) или 864000 (2400×360) человеческих. Сознаниями овладевают злоба и недовольство, ибо сознания заболевают временем.

Кали-Юга – неизбежный финал потери глубины в плену поверхности. От первоначальной осознанности Вечности остаётся лишь 1/4 её часть, вдобавок ко всему, стремительно утрачиваемая. Дхарма едва опирается на одну-единственную ногу, распинаемая со всех сторон неведением. Символы протяжённой космической глубины утрачивают своё подлинное значение и превращаются в торчащие на поверхности трупы идолов, на которые мы теперь действительно можем указать пальцем. Нож невежества вскрыл черепную коробку рождающегося человека, и нам всем наглядно было продемонстрировано отсутствие совести, чести, любви и понимания, отсутствие глубины.

Вечность свернулась апокалипсическим свитком времени, которое сжалось до 1200 «божественных лет» (1000+100×2) или 432000 (1200×360) человеческих.

Реально лишь то, на что можно указать пальцем – вот подлинный девиз Кали-Юги. Мы видим его бесчисленные трансформации на рекламных щитах времени.

Да, древние евреи действительно написали символы закона на поверхности камня, но они же этот закон и распяли обожествлением поверхности, забыв об одной простой истине, что на поверхности Бога нет. На поверхности существуют лишь проекции.

Приближающийся диссонирующий треск ворвался в мои размышления и рассыпал их в песок придорожного грунта, песок поверхности. Навстречу нам с огромной скоростью, поднимая тучи пыли и извергая зловонный дым, несутся квадрациклы. Чудовищное порождение Кали-Юги, абсолютно всем диссонирующее с глубиною природного ландшафта. Диссонирующее своим видом, своим звуком, запахом, всеми своими действиями.

Отходим в сторону, уступая перед тупой мощью и яростью современных инфернальных монстров. Люди на квадрациклах одеты в чёрные комбинезоны с чёрными шлемами на головах и опущенными чёрными забралами, сквозь которые не видно лиц. По всей видимости, у этих людей действительно нет лиц там, под шлемами, и не люди это вовсе, а Чёрные всадники, Назгулы, слуги сансарного кольца, блестяще описанные Профессором как лишённые лиц нелюди.

Содрогнулся всем своим существом, почувствовав, как болит и стонет под колесами квадрациклов израненная и кровоточащая почва Острова.

Чёрные всадники пронеслись вихрем, и всё живое поникло и опало от их прикосновения. Раздавленные редчайшие цветы, отравленный воздух, изменившаяся мгновенно от столь диссонирующего звука вода.

С Ольхона уже ушли родники. На Ольхоне уже закрылись сами собою пещеры. А появившиеся комары и клещи первые предвестники того, что и поверхность Острова оказалась втиснутой в этот туго скрученный свиток времени, на который мы в скором будущем уже и не сможем указать пальцем.

Идём по дороге вослед Чёрным всадникам. Тучи пыли осели, и трепетные цветы вновь улыбнулись тишине. Мы идём медленно, словно растягиваем время в предчувствии скорой разлуки. Мы прощаемся с мысом Саса и изгибом Нюрнганской губы. Мы прощаемся с Островом. Нам кажется, что мы прожили здесь, на острове, целую жизнь. Мы вспоминаем начало пути, медитативные пейзажи ольхонского юга, залив Загли, полуостров Хорин-Ирги, залив Хул, и нам кажется, что это было давным-давно. Нам даже не верится, что это вообще было. Наташа, словно прочитав мои мысли, говорит: «целая жизнь на Ольхоне».

 

Залив Загли

 

Вид с вершинки 634 м п-ова Уляхтинский на залив Загли

 

Мыс Хорин-Ирги

 

Обо на мысу Хорин-Ирги

 

Залив Хул

 

Вид на залив Хул с прибрежных скал

 

Закатное золото залива Хул

 

Золотой песок времени залива Хул

 

Вид с вершинки 634 м п-ова Уляхтинский на залив Хул

 

Мы стали, безусловно, чище. Чище от этого воздуха, от байкальской воды, чище от когда-то забытого и вдруг вновь проявившегося на поверхности ощущения вечности. Мы идём медленно, идём, взявшись за руки, и я думаю о чистоте. Желание чистоты переполняет меня каким-то невыразимым вдохом. Вдохом без возможности выдоха, и потому столь мучительным. Мучительным стыдно. Да, мне вдруг становится стыдно. Стыдно за каждую свою нечистую мысль, недостойный помысел, впустую растраченное время. И сейчас мне мучительно хочется чистоты. Вот прямо сейчас. Мгновенно.

Я понимаю, умом понимаю, что сила санскары – кармической инерции – ещё не раз выдавит на поверхность сознания какие-то тёмные, липкие чувства, низкие, недостойные помыслы, которые напомнят мне о великой справедливости моего нахождения здесь и сейчас и о великой возможности вступить в битву, в единственную достойную битву, битву с помыслами. Я вспоминаю старца Силуана, вспоминаю его курукшетру, его «духовную брань» и его хранение ума. Я вспоминаю, как впервые открылась мне подлинная глубина христианской исихии.

Это были девяностые годы. Самое начало. Я вернулся из армии и собирал по крохам свою память. Электричка несла меня в Подмосковье, в село Мочилы, где служил иереем мой троюродный брат отец Сергий. На мне старая выцветшая фуфайка, синяя спортивная шапочка с закругленным верхом, и я очень похож на молодого послушника-монаха. Меня так «монахом» и восприняли местные бабушки Мочилинского прихода.

Встреча с Сергеем всегда значима. Когда мы встретились впервые, я – студент техникума, а он – выпускник «Бауманки», молодой учёный, блестящий математик, мои давно забытые детские воспоминания цельности мира получили второе рождение. Воспоминания наполнили мои московские вечера, которые оставались у меня для пути внутрь, после долгих дневных прогулок по поверхности нашей столицы.

Я окружён книгами, рукописями, идеями. Сергей говорит о реинкарнациях, говорит о постнеклассике, показывает какие-то формулы Козырева, описывающие жёсткость времени в точке сингулярности. Теорема Лаврентьева – Зорича напоминает мне о законах Вселенной, которые я всегда предощущал в своей детской чистоте. «В каждой точке пространства отражены все свойства Вселенной, а Вселенная является отражением свойств всех её точек» и долгие доказательные ряды цифр и формул, расчерчивающие поверхность, чтобы доказать математически наличие под поверхностью глубины. Мне не нужны доказательства, я слушаю Сергея и ощущаю мгновенно открывшиеся в себе самом глубины, о существовании которых я уже начал и забывать, увлечённый поверхностью.

Мой путеводный блокнот исписан знаками. Я увожу эти знаки с собою, в Челябинск, где мне предстоит открыть для себя Свою Индию, с её многомерной философией, являющейся неотъемлемой частью пути, пути внутрь.

И вот новая встреча, новый виток. Я – вчерашний дембель, «выпускник» рядов Вооружённых сил, а Сергей – выпускник духовной семинарии – иерей Сергий. За моими плечами два года «практического дзена» с его специфической философией «пробития фанеры», из зияющей глубины которой мне довелось-таки увидеть улыбку трансцендентного. Загнутые дужки пуговиц, отполированная, как зерцалоподобная мудрость Акшобхьи, солдатская бляха и отражение звёздного неба на сапогах старшины роты – гвардии старшего прапорщика Смолярова. В моём вещевом мешке толстенные труды Лосева, Флоренского, Булгакова (Сергия) и Бердяева. Мне ещё снятся армейские сны, запах надраенной духами «взлетки», ряды кроватей, и белый «детсадовский» кафель, начищенный до такой зеркальности, что в ней отчётливо проступали предчувствуемые Козыревым многомерные лучи времени, проходящего сквозь наше сознание.

Многомерность Шаданакара своей глубиною окружила Даниила Андреева в тюрьме. Бидия Дандарон удостоился Самадхи после расплющенных молотком пальцев. Где теперь поверхность, вкрадчиво спрашивает узника-востоковеда молодой следователь, где теперь пальцы, которыми ты сможешь на эту поверхность указать? Ты родился в России, сынок, где вообще нет поверхности, где только глубина. Ты родился в России и поступил на «Факультет ненужных вещей», где выжить и получить зачёт можно только в глубине.

Да, открывшим глубину ты мать-Россия и одновременно голгофа. Твои глаза на поверхности оказываются чёрными зрачками нарезного ствола, а в глубине эти же самые глаза сияют трансцендентной любовью Богородицы. Молодой Фёдор Михалыч удостоился Твоего взгляда, и ему дали ещё немного прожить на поверхности, чтобы он смог рассказать нам об открывшейся ему там глубине. Отпустили и Бидию Дандарона, чтобы он изложил поверхности свои «Мысли Буддиста». Отпустили на время. Изложил и довольно, пора домой, в глубину.

А замечательный наш Макс Волошин. Ведь мог уйти в любимую им Францию, к учителю своей отточенной словесности Жозе Мариа де Эредиа. Ведь предлагали Максу эмиграцию, предлагали комфорт и роскошь поверхности. Не пошёл. Остался здесь, на пороге трансцендентного, остался, распинаемый поверхностью и с молитвою и смирением глядящий в чёрные нарезные зрачки российского милосердия.

И что бы стоила тогда вся поэзия Волошина, весь этот исписанный словесами свиток поверхности, на котором так отчётливо видны проторенные тропинки де Эредиа:

 

«Пройдя все острова, нагорья и равнины,

Везде воздвиг он крест. От крайнего зубца

Над лестницею Анд до пенного кольца

Флоридских отмелей он мчал штандарт свой львиный».

 

Наверное, что-то бы и стоила. Поверхность требует огранки и резца, поверхность нуждается во вдохновении и одухотворении. Но символ пуст, не подкреплённый поступком. Каждую сложенную песню необходимо оправдать жизнью, пронзив поверхность дырою трансцендентного.

Я ехал в подмосковной электричке и вёз к отцу Сергию на суд свои неумелые поэтические вирши:

 

Я прошёл новый круг, и снова прошу твою плеть,

Чтоб понять эту боль, эту тяжесть слепого приклада,

И в кристалле слезы видеть солнце, и к солнцу лететь,

И коснуться огня всей душою замёрзшего сада.

 

Над застывшей рекой я хочу видеть солнечный бег,

Погрузившись на дно, ощутить этот нож в своих жилах,

И топить молоко, чтобы в Богом отмеренный век

Оживить хоть один чёрный крест на уснувших могилах.

 

Я прошу чистоты капли крови от дырки в ладошке,

От щемящей любви эта кровь пусть течёт родником,

И купается в ней, словно месяц в прозрачном лукошке,

Ржавый вынутый гвоздь, просветлённый ушедшим Христом.

 

Поднимаю глаза и встречаю знакомые лица,

Не стреляйте в меня, я, быть может, ещё пригожусь,

Мне б найти свой утёс, чтобы звёздною пеной умыться,

И тогда я по гребню прозрачной волны пробегусь.

 

Впрочем, это слова, хоть и кажутся звоном капели,

Одинокий мой крест ждёт, когда я к нему добреду,

Только выстрела нет, видно, песню ещё не допели,

Значит, сам допою и дорогу к Пилату найду.

 

Это был ноябрь 1992 года. Уже высечены на камне поверхности бессмертные скрижали прожитого и пережитого Максимилианом Волошиным времени. Времени, пронзившем нарезным поцелуем вечности затылок Гумилёву-отцу. Времени, отпечатавшем в своих неспокойных свитках застывшую посмертную маску Павла Флоренского. Времени, отправившем в Путь по своей жестокой поверхности Гумилёва-сына, разодрав ему грудь до кровоточащей пассионарной глубины, в которой он и увидел следы ушедших с поверхности культур.

 

«С каждым днём всё диче и всё глуше

Мертвенная цепенеет ночь.

Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:

Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.

Тёмен жребий русского поэта:

Неисповедимый рок ведёт

Пушкина под дуло пистолета,

Достоевского на эшафот.

Может быть, такой же жребий выну,

Горькая детоубийца – Русь!

И на дне твоих подвалов сгину,

Иль в кровавой луже поскользнусь,

Но твоей Голгофы не покину,

От твоих могил не отрекусь.

Доконает голод или злоба,

Но судьбы не изберу иной:

Умирать, так умирать с тобой,

И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!»

 

Вот это уже Волошин! Отточенность формы сменилась прожитой поэтом глубиной.

Глубиной осознания и полного приятия своего места на поверхности и своего времени.

 

«Если ж дров в плавильной печи мало,

Господи! вот плоть моя!»

 

Больной голубь на тротуаре, печальные глаза доверия Человеку, глаза собаки, которые всегда преданно глядят на истязающего их человека. Вашу боль можно взять в себя, взять и прожить. Это сложно объяснить, это практически невозможно объяснить, но я всегда чувствовал это, чувствовал, что можно стать некоей линзой на поверхности универсума, неким двояковыпуклым кристаллом, собирающим в своём фокусе лучи этого несовершенного страдающего мира. Осознать это страдание в себе самом, пропустить его через жизненное средоточие своего сердца и, искупив его собою, своей долженствующей чистотой выпустить в мир одухотворённым. Ведь мы же умеем это делать, мы способны приблизить звёздное небо и созерцать его в преломленных и умноженных лучах рефрактора.

Я хорошо помню, как в детстве был потрясён перевёрнутым изображением окна, спроецированным на стене нашей квартиры на расстоянии фокуса наставленной на окно линзы. Глубина переворачивалась и проецировалась на плоскость. А если не на стену, а на бумагу? Я брал тонкий пергамент поверхности, и на нём точно так же возникало изображение перевёрнутого окна, улицы, дороги. А если взять и увеличить полученное изображение с помощью другой, более мощной линзы? А если затем убрать бумагу?

Тридцатикратный телескоп-рефрактор, изобретённый мною совершенно самостоятельно, был наставлен на звёздное небо. Лучи можно собрать в фокусе и затем рассеять. Именно таким фокусом может стать человек, и, пропустив через себя боль и страдание мира, искупить их своей чистотой. И я не знаю, что нужно сказать человеку, чтобы он сам, добровольно впустил в себя эти лучи. Но Человек приходит, приходит сознательно и склоняется над больным, как брошенный и одинокий голубь миром, и Человек забирает себе часть этой боли. И миру становится легче. Давайте же сделаем так, чтобы нашему миру стало легче. Давайте создадим из себя Человека, как это уже однажды сделал Максимилиан Волошин, как это сделал Теодор Шумовский, как это сделали Рерихи и Дандарон. И совсем ведь не важно, свою ли собственную вину искупаю я попыткой чистоты на поле битвы, вину ли всех тех, что предшествовали мне и записаны двоичным кодом на винчестере моего генома. Я не ищу в этом мире своего благополучия. Мне не нужна ни яхта, ни «бентли», ни следующее благое воплощение. Я вообще не знаю, что такое «благое воплощение» в страдающем мире. Я его себе не представляю. Но я хочу одного, и это я знаю совершенно чётко, я хочу, чтобы из этого мира ушло страдание, я хочу, чтобы мир стал цельным и чтобы все вокруг почувствовали боль и радость друг друга, чтобы все почувствовали Единство. Не осознали его умом, как ещё один переплёт морали на книжной полке времени, а именно почувствовали. И я хочу, чтобы это произошло, и пусть даже без меня. Просто произошло.

Электричка несёт меня в село Мочилы, и я полон вопросами и предчувствием. Чем на этот раз обернётся встреча, какие скрижали будут высечены в моём путевом блокноте?

Старенький приход, полуразрушенный храм, дом священника. Мы в доме, где много работы. Сергей только приехал сюда из Москвы и пробует устроить свой быт. Я занимаюсь электрикой, два года в армии не прошли даром. Протягиваю проводку, ставлю розетки и выключатели, «и сказал Бог, да будет свет»...

Поздний вечер. Кухня. В душе успокоение и радость от проделанной работы. Бабушки местного прихода угощают нас, принимая меня за молодого послушника. В душе пронзительная до слёз чистота. Господи, как хорошо!

Сергей улыбается и предлагает озвучить наконец-то накопившиеся в моём вещевом мешке дембеля вечные вопросы философии. Вопросов было много. Пока я ехал в поезде, пока представлял себе вот эту нашу встречу, вопросы стояли в очереди и заглядывали мне через плечо, изгибая пространство вопросительным знаком. Я оглянулся в надежде увидеть знакомое предложение, но очередь за спиной опустела. Совсем.

Молча подаю Сергею исписанные мелким печатным, сильно изменившимся после армии почерком тетрадные листы со стихами.

«И купается в ней, словно месяц в прозрачном лукошке, ржавый вынутый гвоздь, просветлённый ушедшим Христом». Сергей улыбается, перечитывает. Постепенно углубляемся в русскую религиозную философию. Три встречи Соловьёва, его Чтения о Богочеловечестве, Свет Невечерний отца Сергия и параллельно-нахлынувшее вдохновение от индийской философии. Сергей не перебивает и не протестует. Не предает анафеме. Он только удивлён моим проникновением в «Тайную Доктрину», которую сам для себя нашёл весьма тяжеловесной.

Затем он поднимается из-за стола и протягивает мне книгу в сером переплете – «Старец Силуан».

– Вот здесь можно ощутить самое главное в Православии. Это вне слов, понимаешь, слова, ментальные построения, всё это слишком сложно. Да, сложность пленяет нас, я понимаю, сложность завораживает, но эта сложность видится мне чтением книги через клей и скрепки переплёта. Попробуй просто прочесть Книгу. Бог всегда в простоте.

Я запомнил тогда эти слова, и иду к ним всю свою жизнь, иду, натыкаясь на клей и гвозди.

В тот вечер в селе Мочилы в Подмосковье я действительно удостоился ясного света Открытой Книги. Свет лился непосредственно со всех сторон. Я был снова тем маленьким мальчиком, что слушал цвета и видел звуки. Сам Сергей, деревня, бабушки – всё это явно состояло из Единого Света, который пронизывал всё вокруг. Я видел этот свет своими глазами, и в этом свете ничего не нужно было менять. Ничего. Так какие у меня могли быть вопросы?

Не спеша по прибрежному песочку Нюрнганской губы возвращаемся в наш единственный во всём заливе недоступный для машин и даже квадрациклов лагерь.

Лагерь с каменным треугольником в центре, который был некогда воспринят мною как благой знак.

Вечерний костер и тишина. Тревожу тишину чтением вслух «Маленького Принца» Экзюпери. Ещё одна распечатка, взятая в поход вместе с дневниками Басё. Ещё один дневник.

Слова пронзают тишину и меняют пространство. В этом пространстве напряженно молчащие Деда, Наташа и Тонечка. Я слышу биение их сердец, и с каждым новым словом читаю всё проникновеннее. Стихли удары молотка по железной обшивке самолёта, стих ветер над Байкалом, стих яростно взметавший снопы своих искр горящий «Хуфу».

Мы все слушаем пронзительный рассказ Маленького Принца. Ни единого комментария, ни единого перебивающего возгласа, ничего. Даже неутомимый спорщик Деда молчит, поражённый подлинной чистотой прожитого Слова. Экзюпери и жизнь свою прожил так же чисто и до щемящей боли возвышенно, как и сказанное им Слово. Он оправдал свой исписанный свиток поверхности глубиною поступка. Он, наверное, так и ушёл в своё Небо, откинув прозрачный фонарь сорвавшегося в глубину самолёта.

Строка за строкою мы проживаем целую жизнь Маленького Принца. Вот он – парадокс времени, скрывающий в своей длительности вечность. Что такое мой рассказ? Один поворот часовой стрелки, быть может, ещё пол-оборота. И целая жизнь какой-то пронзительной и хрупкой чистоты. Мой голос срывается, а на глаза наворачиваются слёзы, которые преломляют и фокусируют свет далёкой планеты с одинокой розой, нарисованным барашком и чистотою души Родившегося Человека.

В фокусе приближённой и увеличенной чистоты передо мною проносится и моя собственная жизнь. Она причудливым образом накладывается на рассказ Маленького Принца, и я вижу в ней и маленьких одиноких королей, и пьяниц, и деловых людей, и добрых фонарщиков. И каждый из этих людей действительно живёт на своей отдельной планете, и все эти планеты совершенно разные, а люди на них одинаково одиноки собственной ограниченностью. И в гостях у каждого из них побывал Маленький Принц, у многих в далёком детстве, настолько далёком, что почти все мы забыли об этом посещении и теперь живём, делая вид, что никакого посещения и не было, как не было, и нет никакого чуда. Живём как взрослые. Живём как деловые люди, торговцы, главные инженеры, короли, пропойцы, актёры и простые фонарщики. Каждый на своей планете.

И у каждого из нас в жизни была своя роза. Цветок, который невозможно извратить так называемыми обстоятельствами. Погубить – да, можно, но извратить – нет. Роза либо цветёт, либо погибает, но она никогда не изменит своей сути, своему семени. Она, как первая детская вера в чистоту, в Деда Мороза, в чудо, в глубинную правду сказки. Она, как первая любовь, которая так же чиста и невинна, как взгляд младенца, смотрящего куда-то поверх наших голов, смотрящего в глубину, из которой он только что вышел.

Роза капризна, как «капризна» любая красота и гармония. Любой неосторожный жест, неосторожное слово способны мгновенно нарушить вот эту мимолетную неуловимую гармонию, и нарушить порою непоправимо.

Я вспоминаю свои дни, освященные хрупкой гармонией присутствия в моём пространстве Наташи. Да, эта гармония ранима и капризна. Она требовательна к тебе, но требовательна именно обязательностью чистоты твоего внутреннего мира. Ей не нужны яхты, дома на побережье, счёт в банке и утренний кофе. Ей нужна только чистота твоего ума, твоего сознания. Гармония, она либо есть, либо её нет, и именно об этом и пытался сказать человечеству доктор Эмото своими так наивно замороженными кристаллами.

И именно это отчётливо осознал Маленький Принц, напомнив нам, что «никогда не надо слушать, что говорят цветы. Надо просто смотреть на них и дышать их ароматом». Слова не говорят ничего, ибо за каждым словом стоит своя правда. Слова не говорят, и потому нужно уметь ВИДЕТЬ. Не смотреть, а именно ВИДЕТЬ.

Сейчас я сам как-то отчётливо увидел это: «Ничего я тогда не понимал! Надо было судить не по словам, а по делам. Она дарила мне свой аромат, озаряла мою жизнь. Я не должен был бежать. За этими жалкими хитростями и уловками я должен был угадать нежность. Цветы так непоследовательны! Но я был слишком молод, я ещё не умел любить».

Слова Маленького Принца звучат в вечереющем воздухе Острова.

– Да, да, я люблю тебя,– услышал он.– Моя вина, что ты этого не знал. Да это и не важно.

В моё сознание вонзаются вот эти пронзительные слова и наполняют меня пониманием. Пониманием того, что и моя собственная жизнь, моя собственная планета освящена светом моей Наташи, тихим светом её чистой, тонкой и очень ранимой души.

От осознания этого хотелось плакать, и голос дрожал и срывался. Наташа была совсем рядом. Она сидела со мною на нашей импровизированной лавочке, и горящий костёр согревал наши спины, а перед нами раскинулся холодный и прекрасный Байкал.

 

Стоянка под соснами Нюрнганской губы

 

Стоянка Нюрнганской губы

 

 

27 июня 2010 г. Ольхон. Воскресенье

 

Дождливое утро. – Переход до Сарайского залива. – Прощание с Песчанкой. – Россия. – Воля к Добру. – Длинные стены. – Освобождённые молнией деревья мыса Харанцы. – Единство Глубины и различие поверхности. – Ещё одно окно в армию. – Пришельцы на машине.

 

Ночной дождь наполнил потоками воспоминаний мои сны. Пасмурное и холодное утро просочилось сквозь тент и подарило спокойствие. Этот день так и нужно прожить – в спокойствии уходящего.

Мы покидаем стоянку с белым каменным треугольником, стройными соснами, догорающим «Хуфу», задорным смешком старца Ижимы и светлой, звёздной грустью Маленького Принца.

Мы покидаем самую лучшую стоянку нашей жизни. Она, эта жизнь, заканчивается, и на смену ей придёт новая, совсем другая, ещё не прожитая нами, и мы уже с готовностью заглядываем в неё, и всё, что нам нужно сегодня,– это совершить переход. Мимо Песчанки, мимо Улан-Хушинского залива, мимо Баян-Шунген, мимо островов Модото и Ердор до Сарайского песчаного пляжа, до скалы Шаманки, до деревеньки Хужир, до дома.

 

Островки Едор и Модото

 

Мы готовимся к переходу и пережидаем дождь. Над столом, над НАШИМ столом натянут синий тент, и небо стучится в его полотно, как в бубен. Хухэ-Мунхэ-Тенгри исполняет для нас свою прощальную мелодию.

Я вспоминаю «Прощание с Венецией» Таривердиева, вспоминаю эти светлые и одновременно печальные в своём свете аккорды, накатывающиеся волнами на берег моего одиночества, и я слушаю эту мелодию, я вдыхаю её, и не могу надышаться. Мне всегда хочется в эти минуты, чтобы Таривердиев не кончался, чтобы он звучал для меня всегда и наполнял бы моё существование своей прекрасно звучащей Вечностью.

Но аккорды, ласкающие берег, стихают так же, как стихает и этот утренний дождь. Нам пора уходить, и я осознаю это спокойно и неторопливо. Наверное, точно так же когда-нибудь я осознаю и свою собственную смерть. Спокойно и неторопливо.

 

Идём быстро, отмеряя шаги, метры, километры. Идём берегом Нюрнганской губы. Вот и наша стоянка. Обгоревший от печки чурбачок, нарубленные когда-то нами же дровишки и песок воспоминаний. Господи, и было это в той жизни...

А вот и Песчанка. Вот ее знаменитая пристань со следами тачек, печальным вздохом ГУЛАГовских узников, ушедших в прошлое, как в Вечность, тихо и спокойно.

 

Песчанка

 

Байкал вспенивает свои хрустальные слёзы и обнимает опустевшую и сбросившую непомерную ношу человеческого страдания пристань.

На берегу экскурсионные уазики и яркие иностранцы. Мы проходим мимо них уверенными, быстрыми шагами, унося в рюкзаках распечатанные нами сны Белого Острова.

Нам машут руками и смотрят вослед радостно и удивлённо. Мне хорошо от человеческого приветствия и человеческой доброты.

Полоса палаток. Песчанка. Как всегда, переполнена человечеством в колючей проволоке своих низменных желаний. Это уже наши, русские. Громкий смех, мат, водка и лихая удаль своей мессианской правды. Весь мир для нас...

Я вспоминаю «Россию Вечную» и пытаюсь оправдать вот этих пьяных, толстых людей. Я пытаюсь, и я не могу. Россия для меня – это не они. Россия – это Башлачев и Чичибабин, нерациональные, любящие, беспомощные перед волнами времени в своей никому не нужной здесь, на поверхности Вечности. Россия – это то, на что нельзя указать пальцем. Это как совесть, которую невозможно рассмотреть под вскрытой безжалостным физиологом поверхности черепной коробки. Это выбор Христа, отказавшегося от карьеры, «бентли» и яхты во имя глубины. Россия – это слова Глазунова о том, что лучше нары в Сибири, чем вилла в Майами. Россия – это последний взгляд Блока в небесную глубь, через мутные стёкла питерских борделей. Россия – это плач о Прекрасной Даме, Великой Женственности, Премудрости Божией – Софии. Россия – это плач о Матери Мира, заслонившей покрывалом свои глубокие любящие глаза. Вы видели когда-нибудь глаза Матери Мира? Вы встречались с ЕЁ взглядом? Нет! Настоящей России не видел никто, её нет здесь на поверхности. Здесь её просто нет! Здесь её и не может быть, ибо глубина неизбежно вырождается в плоскости, превращаясь в похабную надпись на дощатой стене привокзального сортира.

Мы ищем Россию в прошлом, отматываем плёнку ушедшего времени и вытаскиваем оттуда на поверхность наше исконно-русское, национальное, свитое солярными свастиками на обрамлении белых рубах. Мы надеваем эти рубахи и начинаем прыгать через костры, задрав короткие штанишки своей плоской псевдодуховности. А Россия продолжает смотреть в Вечность сокрытыми от нас глазами, и на глазах её мне видятся слёзы сострадания и всепрощения. Такие же чистые и нездешние, как воды Байкала. Распятая иудами на плоском асфальте убожества, пытавшимися осквернить её в самое лоно, Россия выброшена сегодня на поверхность как никому не нужная шлюха, как выпавший из окна Башлачев, как растерзанный Дандарон, как стёртый с поверхности Флоренский.

Мы разжигаем сегодня свои костры, мы надеваем свои белые домотканые рубахи, мы воздвигаем свои храмы и расчерчиваем мелом поверхность. Мы выводим на поверхности сакральные узоры Руси, забывая, что Русь начинается в каждом из нас точно так же, как и совесть. Что на неё нельзя указать пальцем, нельзя провести на асфальте некую демаркационную линию, переступив которую мы мгновенно попадём в духовность. Путь в Россию начинается изнутри. Её нельзя надеть на себя, как рубаху. Каждый из нас, помимо поверхности, имеет и глубину, а помимо зажатого в черепной коробке мозга – совесть.

Вчера, в своём наивном и искреннем детстве, я разнимал дерущихся одноклассников и крича и плача, призывал быть людьми. Сегодня я молча прохожу мимо них, мимо этих сытых и толстых людей, бесконечно жрущих и пьющих Христовую плоть на берегу хрустального водоёма нашей Планеты.

Сегодня я как никогда вспоминаю слова Косминского, говорившего о том, что добрая воля должна смениться Волей к Добру.

Сегодня мне тошно от всех этих «Комеди Клаб» и «Интернов», мне тошно от циничной пошлости поверхности, похоронившей под собою глубину, и я искренне не понимаю тех людей, что допускают весь этот смрад в свои дома, в своё сознание, в свой мир. Мы и живём в этом мире потому, что допускаем его. Так, может быть, нам пора сказать самим себе «хватит!». Может быть, нам пора поставить преграду и не допускать?

Я понимаю всю утопичность таких заявлений. Во-первых, никто не скажет «хватит!», ибо никто не сможет вынести глубины и тяжести собственной совести. Мы заполняем поверхность удовольствиями только затем, чтобы не видеть своей совести. А установленную на поверхности плотину всё равно сорвёт, рано или поздно, скопившийся там под поверхностью потенциал инферно. Ничего не ново и всё уже было. Внутренний тантрический мастер рано или поздно вытащит пробку неизжитого тобою, погрузив поверхностное эго в эти самые пресловутые так называемые «Пять М» (панча-макарам).

И потому, и это во-вторых, нельзя уничтожить несовершенство, которое можно только изжить. Перерасти. Трансформировать в совершенство. Нельзя выжечь весь уголь планеты в надежде на сокрытые под его ленивой толщей алмазные россыпи. Уголь можно только одухотворить. Алмаз создаётся из того же самого угля. В нашем распоряжении есть только материя, которая одновременно является и формой нашего сознания. И ничего другого у нас нет и не будет. Мы можем создать добро только из так называемого зла.

«Если ты заранее определил, что такое зло, и стал за него наказывать, злодеев окажется очень много (ты можешь посадить в тюрьму всех, потому что в каждом есть крупица зла, которое ты искореняешь, а если карать за недозволенные желания, то в тюрьму отправятся и святые). Страшна твоя предвзятость, ты поднялся на запретную гору, одетую кровавым туманом, и вслепую уничтожаешь человека вообще. Ты видишь его злодеем, но в нём есть и ангел. Ты уничтожаешь их вместе». Это сказал Экзюпери перед уходом в глубину, перед тем, как его самолёту было суждено разбиться о поверхность.

Каждого из нас, и прежде всего меня самого, ещё «вчера» стоило бы стереть с лица планеты «волей к добру» и очистить ноосферу. Но нельзя стереть однажды созданный потенциал. Сумма всех сил в универсуме всегда равна нулю, и в этом смысле наш мир совершенен. Нирвана осуществляется каждое мгновение. Фиолетовый пастушок Кришна тихонько исполняет на флейте мелодию нашей Вечности. Я подхожу к берегу Байкала и замираю. Волна выплескивает на берег отголоски Божественной Флейты.

– Эй, мужик, ты чего там услышал? – И громкий смех.

Обернулся с улыбкой. Я совсем забыл. Я всё еще в Песчанке. Я просто не заметил вот этой заставленной палатками поверхности...

Короткий лесной сумрак и удивительно-красивое восхолмие Нюрнганского мыса, радующего меня своими серыми камнями и длинными стенами. Идём вдоль стен, о назначении которых я так и не подобрал нужных слов. Сейчас эти стены напоминают мне длинные санскритские письмена, ожидающие меня дома, в жёлтом круге настольной лампы. Сшитые по правилу сандхи отдельные слова образуют такие же «длинные стены» предложений, для понимания которых у нас нет слов. У нас были слова, я уверен, но вытесненные из глубины на поверхность, они утратили для нас самих своё глубинное первоначальное значение, превратившись в обычные придорожные указатели повседневных действий. Точно так же и санскрит, частично выродившись в хинди, частично оставшись в виде так называемого разговорного санскрита, которым и до сих пор пользуются образованные индусы-брамины, лишённый глубины, торчит длинными стенами предложений на поверхности индийской культуры.

Внизу деревня Халгай. Восхолмие провожает нас в прибрежный песок Улан-Хушинского залива. Идём, увязая в песке. В заливе уже стоят палатки и идёт работа по сооружению детского палаточного лагеря. Этот лагерь проработает здесь месяц, с середины июля до середины августа, единственный тёплый месяц на острове.

Прощаемся с длинным деревом, растущим горизонтально над поверхностью и служащим знаменитым фоном для множества ольхонских сайтов.

Начинается унылый дождь. Мы надеваем на себя дождевики и укрываем рюкзаки непромокаемыми чехлами. Монотонный дождь проходит в удивительном созвучии с нашим движением. Мы идём долгим полем к заливу Баян-Шунген, и ноги наши увязают в раскисающем прямо на глазах чернозёме. Кроссовки наполняются грязью, которая противно чавкает, цепляется за подошвы и умножается с каждым нашим шагом. Сворачиваем к берегу, минуем долгий овраг и выходим к песчаной полосе Баян-Шунгенского залива. Здесь тоже парочка ярких палаток, но в целом достаточно пустынно и однотонно. Идём берегом залива, идём по мокрому песку и слушаем, как дождь приглаживает наши горбатые спины.

Напротив скального островка Ердор, напоминающего фигуру Пустынного Льва, устраиваем обед. Желание искупаться улетучилось мгновенно, пока мыл руки. Ледяной трансцендентный холод, казалось, отзывается болью в самих костях. Пока готовили на газу, продрогли в стоне байкальского ветра и потоках дождя. Мандала пути размылась дождевым потоком, как нарисованная на стекле фигура, но в душе пульсирует тёплое пламя предстоящего возвращения. Впереди будет Хужир.

На мысу Харанцы, на том самом, где причудливые высохшие деревья изображали фантастических зверей, нас ожидало настоящее изумление. По дороге ТУДА мы сидели среди этих дерев и читали в их причудливых формах очертания слонов и драконов. По дороге ОБРАТНО мы увидели изрытую ударами молний землю и груды пепла. От деревянных фигур не осталось и следа. Та самая гроза, что тревожила нас минувшей ночью и удара которой я невольно ожидал, прислушиваясь к гудению металлических стоек нашей палатки, выплеснула свой наболевший потенциал на фигуры фантастических зверей мыса Харанцы. От удара молнии выгорели даже корни, и по земле во все стороны разбегались глубокие канавы от прошедшего по ним электрического тока чудовищной силы. Да, от нашей палатки и от нас не осталось бы даже воспоминаний, попади такой заряд в палаточную стойку.

Одним ударом скопившегося потенциала мы могли бы уже продолжать свой путь по внутренней стороне Острова.

Сарайский залив. Песчаные дюны. И долгий поиск ночлега.

Кто-то покинул стоянку, оставив нам тёплые угли своей угасающей здесь жизни. Мы занимаем не успевшее опустеть на поверхности место, и словно вновь воплощаемся здесь. Мы другие, но между нами и теми, ушедшими, сохраняется какая-то незримая связь. Она вообще существует, эта связь – связь между всеми нами. Есть некий глубинный, сокрытый под поверхностью аспект бытия, в котором мы все едины. Мы не тождественны, мы не похожи, не подобны, а именно едины, как волны Байкала. Различаются лишь наши фрактальные формы, формы наших мыслей, наших дел, наших чувств. Различается наша карма.

Поверхность Озера бурлит и пенится нашей непохожестью. Волны накатываются друг на друга, сталкиваются, дробятся, выплескиваются на берег, разбиваются об острые грани байкальских мысов, прекращают своё быстротечное существование случайных и странных аттракторов. Поверхность меняется и страдает от хаоса собственных перемен. Поверхность разобщена и разнородна. Поверхность лишена самого главного – ГЛУБИНЫ. Глубины нашего подлинного ЕДИНСТВА.

Это было в армии. Я тяжело заболел гриппом. Эпидемия опустилась на нашу воинскую часть раскалённой пустыней высокой температуры, и ярко-красные волки скалили свои зубы в надежде вырвать лакомый кусок жизни. Мы брели по этой пустыне, увязая в песке, иссушаемые солнцем, пытаясь выйти к крошечному оазису жизни. Наши бредовые бормотания наполняли и без того переполненный лазарет словами надежды, срывающимися с наших губ.

Наверное, в этом многоголосье был и мой хрустальный Зов. Я шёл по траве, по зелёной и сияющей вот этим изумрудным светом траве. Я шёл в мире, наполненном светом. Всё вокруг было соткано из Единого Света, разделённого лишь на множество световых оттенков. Я словно бы вновь оказался на пороге рождения и заглядывал в приоткрытую дверь реинкарнации. Сразу за дверью ровное поле зелёной травы, плавно повышаясь, выводило меня на вершину Холма. Я шёл к этой вершине, я шёл к своему Холму, и надежда предстоящей встречи переполняла моё сердце. На вершине Холма был Храм. Он был настолько светел, что я даже не сразу увидел его, не сразу дифференцировал его контур из окружающего весь этот мир сияния. Белые и точно так же, как и все элементы пейзажа, сотканные из Света, стены храма были устремлены в небо. К Храму шли люди. Это были сияющие существа в длинных и сотканных из волокон света одеждах. Я шёл одновременно и среди них и в то же время на некоем отдалении. По крайней мере, я чувствовал незримую преграду, некое силовое поле, разделяющее нас.

Я видел перед собою людей, но, Боже мой, что это были за люди! Каждый из них, являясь частью Единого Света, излучал этот Свет в окружающее пространство. Каждый из этих людей был наполнен любовью. Они любили весь этот мир, это небо над головою, эту траву под ногами, любили меня и друг друга, потому что Видели наше Абсолютное Единство. Они Видели и Чувствовали его непосредственно, и потому любые проповеди о морали и долженствовании были бы просто бессмысленны в этом мире.

Я решил приблизиться к этим людям, решил перейти ту самую стеклянную грань, разделяющую нас, и в этот момент ближайший ко мне человек, шедший впереди, обернулся и протянутой ко мне ладонью остановил мой порыв. В тот же миг видение исчезло. Я открыл глаза и увидел над собою белый потолок войскового лазарета, услышал бормотания бредивших людей и осознал, что и сам я был едва ли не в одном шаге от того Великого Перехода, именуемого смертью. Мне захотелось рассказать об этом, я обернулся к соседу и вдруг отчётливо прочитал штрихи последнего письма на его уходящем от нас лице. Парень умирал. На чужих и ватных ногах я ввалился к дежурной сестре и потерял сознание.

Очнулся я тогда, когда парня на соседней кровати уже не было. Нет, он не умер, он выжил, выжил благодаря мне. Сестра вызвала нашего доктора – гвардии майора и вдвоём они дотащили меня до кровати, где и обнаружили умирающего со мною рядом солдата. Реанимированного его увезли в гарнизонный госпиталь, а мне сказали, что если бы не мой случайный обморок, то парня на нашей поверхности бы уже не было.

И сегодня мне так странно вспомнилось всё это. Нырнувший в глубину солдат, которого я, сам того не осознавая, выплеснул на поверхность волною так называемой жизни. Выплеснул, чтобы никогда не встретиться с ним, ибо здесь, на поверхности, мы различаемся своими фрактальными формами настолько, что даже и вообразить себе не можем наше сущностное глубинное единство. Мы не можем договориться друг с другом о месте стоянки, о сортах завариваемого чая, о мелодии тишины, долженствующей сопровождать нас. Мы успели стать различными настолько, что объединить нас может только волна всеобщего несчастья, волна, пущенная поверх наших различающихся форм грозным цунами, поднятым в возмущении самой глубиною нашего ЕДИНСТВА. И вот тогда мы объединимся. Тогда, наверное, мы почувствуем всю пошлость и нелепость наших примитивнейших коммерческих всплесков, бегущих по поверхности универсума отвратительной рябью кривого зеркала, разбившегося на мириады дифференцированных осколков, каждый из которых когда-то и составлял то самое Единое Целое, в котором отражалась Звёздная Бездна Надземного.

Объединившись Волною Человеческого Горя, мы, наконец-то исполним Реквием Глубины, как однажды мы уже исполнили Гимн Братства на открытии памятника Пушкину под взмах дирижерской палочки гениальнейшего Достоевского.

Я видел однажды звёздное небо над моей головой. Я видел его с вершины горы Иремель, и мне никогда не забыть мира, в котором мы могли бы жить. Одинокий фрактал моего устремления протянутой ладонью взмыл в это ночное небо, вырвавшись из плена поверхности и вспыхнув протуберанцем Человеческого Долженствования. Но небо молчало, ибо молчание – это и есть Его Голос. Небо молчало, как молчал и Его Сын на вопросы Прокуратора об истине. Истина нирванической полнотою окружает наш волнующийся в своих ничтожнейших страстях универсум. Ей не нужно заявлять о себе. Она просто Есть.

Поднявшись на вершину горы, мне всегда хочется продолжить её собою в небо. Мне хочется, чтобы мною земля стала выше. Чуточку выше. И если бы за мною шёл следующий, я, не задумываясь, подставил бы ему плечо, чтобы он, взобравшись на меня, продлил бы нашу биосферу ещё выше. И он протянул бы к небу ладонь раскрытым жестом нашего земного Зова. И за нами пришли бы другие. Наш маршрут был бы подробно описан вот в таком же точно путевом блокноте, и пройдя по нашим следам и оперевшись о наши плечи, они стали бы ещё выше. А за ними другие, ещё и ещё... И в спиралях наших ДНК останутся следы наших восхождений, а в ноосфере над нами останутся чистые линзы наших сознаний, приближающих Небо.

Пройдут миллионы лет, и Человек соединится с Космосом. Человек осознанно станет проводником тех самых энергий, что и сегодня пронзают нашу биосферу светлыми лучами эволюционного долженствования. И мне совершенно неважно при этом, где буду находиться сам я. Мне это неважно. Мне просто хочется, чтобы Человек совершился. Где-нибудь, когда-нибудь... И Человек совершится. Я уверен в этом, ибо в своей спирали ДНК я, как минимум, запишу образ Звёздного неба над моим устремлённым Холмом. Я поступлю точно так же, как поступили первые земноводные, высунувшие голову над поверхностью комфорта и захотевшие странного... Они записали свой Зов в свиток ноосферы, и спираль этого зова продолжается в нас, хотящих странного, смотрящих на Звёзды с поверхности биосферы.

Лязг автомобильного двигателя прервал размышления. На поверхность биосферы, прямо на чистейший песок Сарайского залива вылетела «девятка». Мчась под уклон, она, словно пробка, вылетевшая из пивной бутылки, плюхнулась на берег и увязла в песке, зарывшись по самое брюшко.

Мы уже поставили палатки, жгли небольшой костерок и недоуменно взирали на «упавший с неба» автомобиль. Дверки открылись, и на белый песок рассыпанного времени ступили пришельцы. Молодой парень и две девицы. Они выволокли из утробы своего «корабля» ящик пива и оглянулись в надежде на наше волшебное исчезновение. Чуда не произошло. А желания пригласить их к нашему огоньку у нас не возникло. Уж слишком различались наши фрактальные формы, торчащие над поверхностью.

Поняв, что мы тут надолго, «пришельцы» попытались развернуть свой «звездолёт». Не тут-то было. Машина прочно сидела «на дне». В глазах «пришельцев» я прочитал выражение беспомощности, увы, не вызвавшее во мне долженствующего ответного сочувствия.

– Слушай, это... а как? – вырвалось у парня.

– А ты вообще зачем сюда на машине приехал?

Поняв, что сочувствия с нашей стороны не будет, парень отправился искать помощи у пространства Сарайского залива. Видимо, заливу пришлась по душе идея «пришельцев» покинуть его песчаное пространство. Парень возвращался в окружении крупногабаритных туристов из соседних стоянок. Один из них в широких коротеньких штанах и в ковбойской шляпе вполне мог бы взгромоздить эту «девятку» на плечо. Его огромная фигура начальственно возвышалась над остальной компанией сочувствующих. Автомобилист автомобилисту друг!

К увязшей в песке машине был прикреплён буксировочный фал, в который и впряглась дружная компания освободителей. Две девчонки подталкивали автомобиль сзади. Только во имя великой идеи освобождения хрупкого лика биосферы Сарайского залива от оскверняющего присутствия «человеканаавтомобиле» (новый вид некроэволюции, который завершится однажды полной деградацией человека) я присоединил свои усилия ко всеобщей суете спасения.

Автомобиль был извлечён из песка подобно занозе из широкой и доброй ладони нашей биосферы. Прыгая по ухабам, «девятка» скрылась в направлении Хужира, провожающие разошлись по своим палаткам, и наступившие сумерки отозвались благодарным гимном тишины.

Мы бродили босиком по ещё тёплому, ещё не остывшему песку, и небо над нами, меняя постепенно закатные цвета, словно бы исполняло симфонию цветовых тональностей, в угасании которых небо сливалось с зеркальной гладью воды, а поверхность сливалась с глубиной. Не было ничего...

 

Сарайский залив

 

Цветы на песке Сарайского залива

 

Вечер Сарайского залива

 

 

28 июня 2010 г. Ольхон. Понедельник

 

День рождения. – Размышления о реинкарнации. – Дождь. – Переход до Хужира. – Мягкая подушка цивилизации. – Кафе. – Поздравления. – Мечта.

 

Утренний дождь ударяет в бубен натянутого над палаткой тента. Открываю глаза, как однажды открыл дверь своей очередной инкарнации. В открытых глазах синий полог нашей двускатной палатки и наступивший День моего рождения.

Осознал это умом, и тут же пожалел о безвозвратно ушедшем мгновении первого вдоха этой жизни. Мгновении, когда я видел звуки и слышал цвета, когда хлопок ладошек отзывался сладким воспоминанием о Звуке Предшествующем хлопку Звуке, всегда существующем как равновесие нирваны, обволакивающее сансару и делающее возможным самое её существование, равно как и избавление от её жестоких жерновов, перемалывающих зёрна наших жизней в мелкий песок дифференцированного существования. Раздробленная Целостность неумолимо вытекает сквозь узкое горлышко песочных часов наших дней.

Я переступил порог своего рождения, и перевернул оставленные кем-то ушедшим песочные часы. Он был, конечно же, не я – этот ушедший. Но каким-то немыслимым, необъяснимым, невизуализируемым, и потому совершенно непредставимым мне образом я и он связаны. Истекшее время оставило его на пороге и встретило меня. Своим первым вдохом я словно перевернул его песочные часы и вышел в реальность, которую покинул он. Моя реальность будет всего лишь сном для него, а мои собственные сны донесут до меня лишь отдалённое эхо его реальности. Мы соприкасаемся с ним лишь тонкой нитью невыразимой мечты. Мечты, проходящей через наши жизни тревожимыми душу всполохами надземного. Я мечтаю о далёком Холме, и я чувствую, что именно об этом мечтал и он, хотя, быть может, для него наша мечта выглядела совсем по-другому. Я ещё чувствую тепло его рук на стеклянной поверхности когда-то сжимаемых им песочных часах.

В свой последний день я сам точно так же оставлю у порога вот эти часы, и кто-то другой, открыв глаза, и взглянув в Белый Свет ещё недифференцированного Единства, почувствует то же самое, что некогда почувствовал я. Он крикнет в пространство и увидит световые оттенки собственного крика, он протянет ручки и увидит склонённое над ним лицо матери, самое доброе лицо на свете. Он почувствует невыразимую щемящую любовь Единства, которая день за днём и год за годом будет вытекать песчинками раздробленного времени сквозь его разжимающиеся навстречу Вечности пальчики. Теряя это Единство, он разочаруется временем, он увлечется мимолетными формами исчезающих песчинок; он захочет остановить их неумолимый бег, захочет подставить ладонь и наполнить её благодатью, но песок протечёт сквозь его пальцы, как дождь просачивается сквозь листву и ветви даже самого могучего дерева, и однажды и он оставит на пороге эти песочные часы, которые всегда будут помнить тепло сжимающих их ладоней очередной человеческой жизни.

Иногда я вспоминаю ушедшего. Вспоминаю того, кто держал эти часы до меня. Я вспоминаю его не как себя, но порою, открыв глаза, я вдруг отчётливо помню, как открывал их тот, другой. Я помню, как он рвался в вечность, и как плакала пленённая временем его душа. Порою этот плач и эта тоска настолько переполняют меня воспоминаниями, что слезами наполняется и моя собственная память, просачиваясь сквозь открытые глаза очевидности на поверхность моргающих век.

Когда я закрываю глаза и представляю день своего ухода с поверхности, то память почему-то подсовывает моему воображению очередной фрагмент первого вдоха и первого плача, и я мысленно день за днём вспоминаю прожитую не мною жизнь.

Я не могу доказать реальность реинкарнации. Не могу представить убийственные и железобетонные в своей очевидности доказательства. Каждый факт «воспоминаний» можно объяснить как памятью генной, так и памятью ноосферной. Пространство «помнит» все наши мысли и все наши поступки, как оно помнит свет звёзд, идущих к земле миллионы световых лет. Этих звёзд на небе уже давно нет. В нашем сиюминутном сейчас половина из них мертва, а половина родились заново. Эти созвездия на самом деле имеют другой узор, мы видим их не такими, каковы они сейчас, мы видим лишь память о них, запомненную пространством и воспроизведенную для нас долгим бегом светового луча, однажды выпущенного ими и наконец-то достигшего нас.

Когда я был крайне мал и смотрел на звёзды, то представлял себе планеты, вращающиеся вокруг этих звёзд. И там, на этих планетах, я представлял себе живых существ, других, не таких, как мы, но чем-то неуловимо схожих с нами, смотрящих оттуда на нас, смотрящих на своё звёздное небо с вершин своих Холмов. И я понимал, умом понимал, что «вижу» сейчас не их, не этих людей, живущих здесь и сейчас, а вижу лишь воспоминания пространства об этих людях. Воспоминания, вырванные с поверхности, а точнее бережно взятые и сохранённые световым лучом и направленные в великую галактическую спираль, образованную туго сжатыми рукавами пространства мира и антимира, светлой и тёмной материи, пространства шакти и пространства тамаса по ефремовской терминологии. Вся эта Вселенская «машина времени» живёт в Едином Сейчас, и ни одно из деяний в её галактических спиралях не пропадает бесследно. Ни одно деяние, ни одна мысль. Я смотрю сейчас на синий полог своей палатки, а где-то там, на другом конце галактики, смотрят на меня глаза совсем другого, непохожего на меня существа, но видят они сейчас не меня, а видят они, возможно, всего лишь тот миг, когда сама наша планета только начинала своё существование и не было на этой планете ни меня, ни палатки, ни Острова, ни Байкала. Но что-то уже было и кто-то, кого мы не видим и кто живёт сейчас от нас на расстоянии триллионов световых лет, «видит» сейчас это что-то, видит голубую звёздочку нашего Солнца на своём небосклоне и, значит, «видит» или имеет возможность видеть и нашу Землю, и меня на её поверхности. Меня, которого тогда не было, но в то же самое время меня, рождающегося уже тогда, вместе с нашей Землёй.

Мне на самом деле совсем не важно, имеет ли место быть факт так называемой реинкарнации. ЗЗне это неважно потому, что я убеждён в факте неразрывного Единства всего живущего на Земле. Неразрывного Единства вообще ВСЕГО. И я убеждён в факте того, что каждое действие и каждая мысль бережно и скрупулёзно сохраняются в пространстве, а это, если хотите, астрономический факт. Такая световая память пространства была названа в парадигме индийской философии «хрониками акаши», где санскритское слово акаща переводится на русский язык как пространство, как свет и как небо, но не то небо, что у нас над головой, а то «небо», что занимает собою всё место от планеты к планете, от галактики к галактике и где и «записаны» навечно все наши намерения, помыслы и деяния. И потому мне стыдно сегодня от того, что, зная этот факт, зная его с самого своего детства, я умудрялся засорять память пространства чепухою своей ежедневной жизни.

Но одновременно с этим меня питает надежда на Возможность стать чище и лучше, Возможность осуществиться и стать Человеком, точно так же, как «я», когда-то высунув впервые голову из воды тёплого девонского моря, стал земноводным.

Сегодня энергии, пронизывающие толщу нашей земной биосферы, идущие к нам откуда-то «с неба», идущие к нам из глубины и одновременно высоты всего нашего универсума и заставляющие совершаться эволюцию, наполняют меня доверием, как ветер наполняет доверием парус.

Я знаю, что ко мне вернутся, и не раз, оставленные мною же самим записи собственных деяний. Деяний разных, плохих и хороших. Я переживу их по возможности смиренно, «подставив щёку», не ударив в ответ, позволив осуществиться Нирване, которая всё равно осуществится с большей или же меньшей степенью моего собственного страдания.

Сегодня День моего рождения, но когда на самом деле день моего рождения? Мне кажется порою, что я рождался уже тогда, когда первое тончайшее газовое облако начинало своё бешеное вращение отдельной чакры бытия, осуществляя самовоплощение на поверхности. Уже тогда рождался я, хоть и был Единой и недифференцированной туманностью, неким световым образованием в толще тьмы невыразимого.

Раскат грома тяжёлым молотом разбил монотонную мантру дождя. Земля под нами вздрогнула. Я почувствовал, как дрожит и пульсирует жизнь в этом огромном и безусловно живом существе под названием планета Земля. Разряды молний озарили Малое Море, словно кто-то немыслимо большой приоткрыл свои веки и позволил просочиться сквозь их трепетные щёлки белому электрическому сиянию трансцендентного. Зигзаг молнии прочертил серую пелену неба, и веки Великана захлопнулись, отозвавшись громовыми раскатами в просыпающейся утренней тишине. Тяжёлые, словно жидкий кристалл, волны накатывают на песчаный берег Сарайского залива, и мне кажется, что именно так и дышит вот этот непостижимый моему воображению Великан. Остров под нами ожил и зашевелился. Мне стало казаться, что остров медленно и неумолимо начал погружение в ледяную купель байкальской бездны. Тектонический разлом глубиною более полутора тысяч метров – вполне достойная купель для Великана. Сейчас вода зальёт наши уютные и мимолетные для поверхности жилища, наши мгновенные и случайные здесь фрактальные формы, и глубина трансцендентного наполнит нас своей подлинной жизнью. Ощутил в своём сознании абхинивешу – безусловную жажду жизни. Почувствовал леденящий ужас от Бездны Байкальской Воды, её суровости и нечеловечности, её трансцендентальности и космичности. Всем существом ощутил зыбкость своего мимолетного существования на поверхности и судорожно сжал пальчиками зажатые в тёплой ладони песочные часы. Зажал их так, словно захотел остановить неумолимо вытекающие кванты раздробленного на бытие сознания.

Раскаты грома отдалились на север и пробуждают сейчас утренние скалы Саган-Хушуна и мыса Хобой. Гул, который исходил, казалось, действительно откуда-то из глубины Острова, стих. Остров не погрузился в Бездну, а Великан уснул, сомкнув свои ещё совсем недавно трепетавшие в пробуждении веки.

 

Саган-Хушун

 

Мраморные скалы Саган-Хушуна

 

Хобой

 

Игра природы и форма сознания – арка на мысу Хобой.

 

На мысу Хобой

 

Мыс Хобой

 

Мыс Хобой

 

Пакую спальник и выхожу на влажный и морозный воздух. Всё в туманной серой пелене и вездесущей дождевой взвеси, от которой мгновенно замёрзли руки. Сворачиваем палатки, а тент растягиваем между двумя деревьями, опирая четыре его оконечности на трекинговые палки. Получился целый киоск. Готовим на газу кипяток для заливки лапши – «квисти» – последнего оставшегося продукта.

Завтракаем. Деда торопит в путь. Не терпится ему начать движение. Финиш совсем близко – Хужир.

Пока сматывали тент и закрывали рюкзаки, пошёл дождь. Шли берегом залива, шли по самой кромке песчаного пляжа, и дождь полоскал наши согбенные фигуры странников, пытаясь размягчить наши сознания и выплеснуть на поверхность из глубины нашу подлинную тоску по нездешнему. Стальные волны, не удержавшись в лоне Озера, выбегали нам под ноги, но увязали в песке и недоуменно уходили обратно. Поверхность бурлила и пенилась лихорадкой нахлынувшей непогоды. Сегодня воистину Мой День!

Шторма и катаклизмы любят меня, приоткрывающего веки и пытающегося заглянуть за завесу поверхности, заглянуть в трансцендентное. Не умея успокоить ум, я разрываю его до полыньи, где и трепещет моё живое сердце, расплёскивающее открывшуюся глубину в необозримую высь.

Мне бы стать прозрачным и спокойным, чтобы поверхность просто перестала быть таковою, став одновременно Всем. Став Высотой и Глубиною, не разделёнными придуманной нами плоскостью. Я смотрю вдаль, погружаю свой взгляд в линию горизонта, и вижу, как там, на этой самой линии, Земля и Небо действительно встречаются в Единстве Нездешнего. Оно так и остаётся для нас Нездешним, это Единство, и маячит далёкой мечтою долженствования, которой нам никогда не достичь. Россия Вечная находится именно там, на линии горизонта. Мы видим её, мы говорим и рассуждаем о ней, мы даже можем указать на неё пальцем, но дойти до неё мы не можем, как не можем и не идти к ней. Первая кистепёрая рыба, высунувшая голову из глубины, увидела поверхность. Сегодня мы свободно играем на этой плоской поверхности в свои классики. Но кто-то из нас уже давно и упорно, встав на цыпочки, заглядывает куда-то выше. Он тоже похож на эту древнюю рыбу, вдруг захотевшую странного, и в этом есть наша Надежда.

Холодная дождевая влага, стекая по спине, возвращает к реальности. Дождь усилился, перейдя в настоящий ливень. Поверхность Байкала вспенивается мириадами дождевых вулканов. Брызги от поднявшихся мгновенно волн накрывают нас с головой. Линия горизонта пропала, а небо и глубина действительно встретились в грандиозном таинстве Единения. Таинстве, объединившем, наконец, внешнюю и внутреннюю стороны универсума. Белый Остров совершенно исчез из виду, потеряв любое из возможных своих описаний. Россия Вечная, теперь я, кажется, понимаю поднявшуюся когда-то бурю революции, пытающуюся осуществить твой горизонт в плоскости повседневности. Не умея отвернуться от Неба, мы зачерпываем горстями землю и подбрасываем её вверх в надежде на слияние, в надежде на чудо. Мастер Догэн мягко закрывает наши глаза своей доброй ладонью и вкрадчиво осведомляется о линии горизонта.

Мы останавливаемся под деревом в песках. Наш Деда уже здесь. Так не хотелось надевать дождевики, но, похоже, придётся. До Хужира остался какой-то километр. Километр дождя.

Мы настолько разобщены и отдельны, что не хотим впускать дождь в своё имманентное тепло. Мы надеваем дождевики и закрываем рюкзаки непромокаемыми чехлами. Наша разделённость вновь звучит на внутренней стороне универсума нескончаемым спором.

Отец возмущается тем, что рюкзаки шьются из промокаемых материалов, а для защиты от дождя необходимы ещё какие-то чехлы. Я объясняю отцу, что в непромокаемые гермо-мешки складывается содержимое рюкзаков, а сам рюкзак должен «дышать», иначе всё содержимое, в конце концов, отсыреет, а высушить непромокаемый рюкзак будет весьма проблемно. А вот лёгкую непромокаемую накидку на рюкзак высушить гораздо проще. Изготовители рюкзаков, наверное, тоже о чём-то думают.

Отец заводится в традиционном споре, заводит меня, мы идём по прибрежному песку и нам по фиг на дождь, на ветер, на волны, мы СПОРИМ! Тонечка прикалывается над нашим вечным спором и предлагает одному УМНОМУ просто замолчать. Но никто из нас не хочет быть умным.

Всегда считал себя человеком неглупым... видимо, ошибался. Пространство всё равно, рано или поздно своей реакцией продемонстрирует каждому из нас его подлинную внутреннюю суть. Сегодня я ясно вижу, что моя суть не очень. Я раздражён, и не могу остановиться.

Наконец-то, подъём на Шаманский мыс. Учащённое дыхание сбило заевшую пластинку нашего с отцом спора и заодно выключило дождь. Это удивительно, но как только покинули Сарайский залив и вступили на мыс Бурхан, так мгновенно выключился дождь. Ветер стих столь же мгновенно, и мы, успокоенные и ставшие вдруг молчаливыми и миролюбивыми, идём по песчаной улице Хужира. Наблюдаем за милейшими коротконогими и упитанными хужирскими собачками, устроившими между собою весёлую потасовку. Две маленькие собачки атаковали одну побольше и забавно трепали её за хвост и за уши. Большая лениво огрызалась, и веяло от этой картины необыкновенным задором и добротой.

Хужир подарил нам радость возвращения. Хужир встретил нас добротою открытых дверей бурятского домика хозяйки Жени. Мы вернулись! Женя приветливо улыбается на пороге. Она знала, что мы вернёмся, ибо Женин отец, оказывается, видел нас на мысу Хобой, когда возил туда очередную экскурсию. Мир тесен до ноуменального единства. Взметая в воздух брызги слов, мы лишь тревожим поверхность ума, тревожим плоскость, вычерчивая на ней очередные схемы умозаключений, и тем лишаем себя доброты, живущей в Глубине Нашего Единства. Едина музыка, творимая оркестром различений.

Переступили порог Дома. Боже, как хорошо! Не надо прятаться от дождя, не надо лезть в ночной холод палатки, не надо думать о сохранении тепла и сухой одежде. Мягкая подушка цивилизации, как порою не хватает тебя в нашем рюкзаке.

Сегодня мы с радостью упадём в твои ласковые объятия, но не сможем успокоиться в тебе, и однажды сорвёмся и выйдем под дождь вытекающих дней, чтобы идти до последнего чертога, имя которому Вечность. Не успокоит нас тепло «девонского» моря, и мы, высунув голову из уюта воды, почувствуем в самих себе нарождающийся и нелогичный Зов иного. Ещё тепло подушки перебирает в своей памяти наши земные сны, но обветренные и обожжённые ветрами и солнцем наши лица уже стремятся в ледяную бездну трансцендентного, как к привычному ритуалу ежедневного пробуждения от сна и умывания холодной водою. Мы умываемся и открываем глаза навстречу Вечности.

Сегодня наш вечер. Мы посвящаем его моему Дню рождения, и утро пробуждения будет ждать нас в далёком завтра. Сегодня мы сидим в уютном кафе. За соседним столиком иностранец, по-моему, немец. Он сидит за столиком один, ему на вид лет пятьдесят, он читает Пушкина и улыбается. Невольно я залюбовался его улыбкой, улыбкой человека, смотрящего в глубину. Дверь кафешки отворилась, и вошли трое, по-видимому, иркутяне или местные. Русские. Их лица не то чтобы смотрели когда-то в глубину, они и расчерченного мелом асфальта не видели. Такое выражение лиц я часто встречаю на улицах моего родного Металлургического района в Челябинске.

Вот есть такое высказывание в русском языке «звериные лица». Но оно неправильно. Я очень люблю смотреть на лица животных. На лицо лошади или собаки. В глазах животных написано Доверие Человеку, то есть то высшее чувство, что эволюционно долженствует животному и которое они, в отличие от нас, осуществляют. Лица же людей, опустившихся в своих сознаниях гораздо ниже животных, – это лица чудовищ. Человек не может вернуться на предшествующую эволюционную ступень, не может упасть на виток пониже. Иван Карамазов не сможет опроститься и стать Дмитрием. Он уже осознал себя Сознанием. Он на пороге Человека. И выбор Ивана – это, по большому счёту, выбор между Богом и Дьяволом. Выбор между Единством изначального Пуруши, изначального ЧЕЛОВЕКА, образ которого голографически отображён в каждой точке пространства, и между разрушением этого Образа в своем раздробленном дифференцированном и не осознающем Единства сознании.

Иван может дорасти до Алёши, в котором вера в Единство, вера в Бога стала неотъемлемым качеством его Сознания; в котором словно бы и нет больше «его сознания», но через которого течёт Поток Единого Сознания, в котором он сам созвучит целой Иерархией Сознаний, подобно клеткам нашего человеческого организма созвучащим изначальному паттерну человека. Но Иван может и не дорастать до Осознания Единства. В этом его онтологическое право. Клетки, переставшие со-звучать Единству, отпадают от него, превращаясь в подобие злокачественного новообразования, уничтожающего в итоге и самих себя, и объединивший их эволюционирующий организм. Так Смердяков, подобно раковой опухоли на теле Человека, убивает отца и неизбежно погибает сам. Так Иуда предаёт в человеке Христа, и тем совершает самоубийство. Грех самоубийства – в убийстве Человека в себе, а не в убийстве своей плоти, как его искаженно понимают на расчерченной мелом плоскости.

Ивану Карамазову предстоит выбор между двумя путями сознания. Путём, прошедшим Алешей Карамазовым, и путём, прошедшим Смердяковым. Сознанием Единства Жизни и сознанием разделения смерти. Кристалл может быть цельным и гармоничным, и кристалл может быть разрушенным.

Алёша сам до Ивана проходит этот путь и делает этот мучительный выбор. Биологическая очевидность смерти и разделения, вдобавок ко всему усиленная посмертным чудом Зосимы (а это было настоящее чудо, только «чудо наоборот», чудо, свойственное скорее Буддистическому Дзену, но интуитивно найденное и органично вплетённое в ткань православия гением Мастера), ставит Алёшу на пороге выбора, на пороге испытания.

Алёша выходит под звёздное небо, там, в келье старца, выходит оставленный всеми: и людьми, и Богом, и самим Зосимой. И перед Алёшей встаёт тот же «проклятый» вопрос, что и перед Иваном, вопрос осознавания в себе веры. Этот момент пронзительно описан Достоевским. Алёша смотрит на звёздное небо, и в его сознании совершается выбор, он совершается не умом, не интеллектуальным пониманием, он совершается словно бы самим высшим естеством Человека, естеством, долженствующим человеку. Это место в романе – это на самом деле целая генетическая тайна. Именно так, по своей сути, когда-то был решён вопрос выхода «рыб» на сушу. Первых кистепёрых рыб, вставших на плавники и что-то почувствовавших в себе, почувствовавших своё Долженствование, и в этом чувствовании переставших быть рыбой. Ведь это был не вопрос ума для рыбы, это был вопрос Веры и До-Верия. И рыбы доверили Себе в главном, доверили тому геному в себе, который уже тогда стремился к Человеку, который отвечал за появление Человека.

Алёша стоит на пороге дома и смотрит в звёздное небо, и в нём побеждает Человек, побеждает ВОПРЕКИ: «Над ним широко, необозримо опрокинулся небесный купол, полный тихих сияющих звёзд. С зенита до горизонта двоился ещё неясный Млечный Путь. Свежая и тихая до неподвижности ночь облегла землю. Белые башни и золотые главы собора сверкали на яхонтовом небе. Осенние роскошные цветы в клумбах около дома заснули до утра. Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звёздною... Алёша стоял, смотрел, и вдруг, как подкошенный, повергся на землю.

Он не знал, для чего обнимал её, он не давал себе отчёта, почему ему так неудержимо хотелось целовать её, целовать её всю, но он целовал её плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить её, любить во веки веков. «Облей землю слезами радости твоея и люби сии слезы твои...» прозвенело в душе его. О чём плакал он? О, он плакал в восторге своём даже и об этих звёздах, которые сияли ему из бездны, и «не стыдился исступления сего». Как будто нити ото всех этих бесчисленных миров Божиих сошлись разом в душе его, и она вся трепетала, «соприкасаясь мирам иным». Простить хотелось ему всех и за всё, и просить прощения, о! не себе, а за всех, за всё и за вся, а «за меня и другие просят», прозвенело опять в душе его. Но с каждым мгновением он чувствовал явно и как бы осязательно, как что-то твёрдое и незыблемое, как этот свод небесный, сходило в душу его. Какая-то как бы идея воцарялась в уме его – и уже на всю жизнь и навеки веков. Пал он на землю слабым юношей, а встал твёрдым на всю жизнь бойцом, и сознал и почувствовал это вдруг, в ту же минуту своего восторга. И никогда, никогда не мог забыть Алёша во всю жизнь свою потом этой минуты. «Кто-то посетил мою душу в тот час», – говорил он потом с твёрдою верой в слова свои...»

Человек должен победить вопреки, победить Верой, иначе человек погибнет.

У испанского художника Франсиско Гойи в его серии капричос есть такая картина-офорт «сон разума рождает чудовищ», самая знаменитая в этой серии. Упавший на тумбу письменного стола человек и полчища крылатых тварей – раздробленное порождение его омрачённого сознания. Здесь не видно лица человека, видны только крылатые твари, растаскивающие целостность человеческого сознания на фрагменты, на шестьдесят четыре гексаграммы постмодерна. Лица людей видны в следующих офортах этой же серии. «Нас никто не видел», «голодные» – как описать выражения этих изуродованных измышлениями человеческих лиц. Это не безмыслие, нет, в лице собаки тоже нет расчерченного размышлениями асфальта, но безмыслие собаки полно прекрасным чувством Доверия, чувством любви и верности. Эта любовь может быть неверно направлена, и собака в руках злого и жестокого хозяина легко превращается в хладнокровного убийцу, но в глазах собаки мы все равно прочитаем свет подлинной любви, любви и доверия человеку. Поэтому не безмыслие – нет, отличительная черта вот этих лиц, а, скорее, мысль извращённая, мысль-ложь, сама овладевшая человеком, пленившая его и сделавшая человека орудием своего измышления. Пространство Сознания искажается присутствием сознания человека.

У Николая Рериха в его поэтической серии «Цветы Мории» есть послание мальчику, звучащее так:

 

Ошибаешься, мальчик! Зла – нет.

Зло сотворить Великий не мог.

Есть лишь несовершенство.

Но оно так же опасно, как то,

что ты злом называешь.

Князя тьмы и демонов нет.

Но каждым поступком

лжи, гнева и глупости

создаём бесчисленных тварей,

безобразных и страшных по виду,

кровожадных и гнусных.

Они стремятся за нами,

наши творенья! Размеры

и вид их созданы нами.

Берегися рой их умножить.

Твои порожденья тобою

питаться начнут. Осторожно

к толпе прикасайся. Жить трудно,

мой мальчик, помни приказ:

жить, не бояться и верить.

Остаться свободным и сильным.

А после удастся и полюбить.

Тёмные твари всё это очень

не любят. Сохнут и гибнут

тогда.

 

Вот эта одержимость – это именно то, что написано на лицах людей в капричос Гойи. Глаза таких людей становятся двумя провалами в инферно. Это лица Иуд и Смердяковых, людей, больных неверием. Неверием в Цельность и Единство, неверием в то, что над поверхностью воды есть что-то ещё, неверием в доброту, неверием в любовь, неверием в Человека. И это неверие породило множество разрозненных измышлений в сознании, и каждое измышление, наполняясь астральной жаждой жить, присущей материи вообще, тут же начинает овладевать человеком.

Громко разговаривая и матерясь, вошедшие что-то требовали у пространства. От их грубой речи, от их пустых взглядов и неверно направленной энергии сознания тяжёлый и грязный туман инферно, словно зловонное дыхание прогнившего изнутри человека, распространился по кафе. Я с интересом посмотрел на иностранца за соседним столиком. Он словно не слышал происходящего и продолжал улыбаться той мыслью, что лилась через его сознание от сознания читаемого им автора, от сознания Пушкина. Две волны сознаний встретились, и словно в открытую форточку улетучился тяжёлый смрад. Парни вышли, а точнее свалили, и мы остались одни.

«Ты должен сделать добро из зла, потому что его больше не из чего сделать», – приходит на ум известное высказывание Роберта Пенна Уорена из «Королевской рати». Масса живого вещества постоянна, и, увы, это факт. Где-то в грудине, в области сердца, в глубине рождается сладостный и мучительный Зов. Я ощущаю себя, своё сознание частью какого-то всеобщего СОЗНАНИЯ. Сознания, протекающего в пространстве Вселенной и являющегося некоей внутренней стороною этого Всеобщего Пространства. Эта внутренняя сторона Пространства, это Сознание имеют столь же космическую протяжённость, как и то, что мы именуем пространством внешним, объективно наблюдаемым нами. Но мы на самом деле не наблюдаем его объективно, мы лишь двери восприятия и стоим на пороге, разделяющем внешнее и внутреннее. Именно в нас самих, в пространстве нашего ума, нашего сознания и находится дверь, открываемая в глубину.

Я приоткрыл её и стою на пороге. Я ясно вижу тех недавно вышедших из кафешки грубоватых парней, я вижу их внутренний свет, и я чувствую своё единство с этим светом. Но я не знаю, что нужно сделать, что нужно сказать, чтобы и они почувствовали вот этот самый свет в себе. Они его, конечно, чувствуют. Они включат сейчас примитивную музыку и наложенные на эту музыку соответствующие слова, и что-то там, в глубинах сознания, отзовётся и потянется ввысь. Что-то же там есть, я это знаю. Я сам видел, как огрубевшие кирзовые сознания солдат – моих армейских сослуживцев тогда, в далёком девяностом, вдруг утрачивали сопротивление свету, когда слушали, Господи, Юру Шатунова с его «Белыми розами» и становились мягкими и беспомощными, как глаза доверчивых собак, заглядывающих в глаза человеку. Собака и должна заглядывать в глаза человеку, ибо в этом её эволюционное долженствование. А вот в чьи глаза должны заглядывать мы? Куда так доверчиво должны были посмотреть вот эти вдруг размягчившиеся и увлажнившиеся колодцы глаз человека? Быть может, на звёзды, которые даже днём могут быть видны из глубины. Быть может, нам и суждено падать столь низко, чтобы обнаружить в себе глубину и оттуда, из глубины, увидеть, наконец-то, звёзды?

Глаза Христа, глаза Подлинного Человека – вот глаза, которые мы должны всегда видеть и помнить, глаза, в которые мы должны всегда всматриваться, как скрипка всматривается в правильно настроенный камертон. Я знаю, сколь живы эти глаза и сколь они реальны. Они гораздо реальнее моих собственных, смотрящих в зеркальную плоскость мира, открытых и одновременно спящих глаз.

Есть чудо оживания глаз на иконописном лике Христа. Я помню, как давно, в детстве, я смотрел на привезённую отцом из города Загорска икону с изображением Христа. Я был тогда далёк от религии, от Церкви, от каких бы то ни было понятий Православия. Я изучал звёздное небо по путеводителю Цесевича («Что и как наблюдать на небе». Москва. Наука. Открытая книга и летящий над ней спутник). Я смотрел на звёзды, приближая их далёкий свет системой рефрактора, построенного своими руками. Я зачитывался учебниками по палеонтологии, и в телескоп заглядывали ожившие и продолженные во мне аммоноидеи, кистеперые, лабиринтодонты, многочисленные завры, первые млекопитающие и мой наломавший дров волосатый антропоид.

И вот однажды, когда мир добра и любви рухнул, а в зеркале рефрактора я увидел своего антропоида, умноженного на соседей по подъезду, по району, по городу и, наверное, по всему земному шару. Антропоида, от которого, казалось, нет выхода, который был злобен и жесток в своём чудовищном естественном отборе и так называемой эволюции видов. Который, вдобавок ко всему, был злобен и жесток иррационально, ибо хотел странного и способен был творить зло ради самого экзистенциального переживания зла. Вот именно тогда я оторвал взгляд от окуляра направленного куда-то в область Ориона рефрактора и посмотрел на лик Христа. Я посмотрел в глубину глаз иконописного изображения, и произошло чудо. Я встретился со взглядом Живого Человека. Лицо Христа ожило. Лик преобразился в лицо. Это было лицо Человека. Он смотрел на меня и улыбался. И от этой улыбки, от этого взгляда какой-то космической, Вселенской доброты утихли во мне все эти завры и пелециподы. Они словно почувствовали что-то самое важное в своей жизни, почувствовали то, ради чего и были все эти миллиарды лет эволюционного взаимопожирания. Слезинка ребёнка, не дававшая покоя дорогому Фёдору Михалычу, вдруг превратилась в рефрактор и на мгновение приблизила далёкий звёздный свет возможного нам всем долженствования.

Эта икона и сейчас стоит у меня на столе. Я порою прихожу к ней и смотрю в живые глаза Человека. Я знаю, что это глаза того самого Пуруши, Космического, Вселенского Человека санкхьи, который был распят и дифференцирован на стороны света, на двадцать пять таттв, на Махат и на Манас, но который голографически остался целен и невредим и который существует здесь, рядом с нами, от самого начала мира, который был здесь до так называемого Большого Взрыва, и в который рано или поздно вновь соберётся рассыпанный на 64 гексаграммы универсум. Мир – майя, мир – зеркало, которое распалось на частички и острыми гранями вонзается в наши души. Мы чувствуем на своей коже эти раны, мы читаем эти шрамы жизни в линиях наших ладоней, но ни разу в жизни мы не пытаемся посмотреть в зеркальную поверхность осколка, чтобы увидеть в ней отражение Цельного и Неделимого Человека.

Он Пуруша и Христос, он Кришна и Адам Кадмон, он Человек, и именно в его глазах я читаю наше грядущее долженствование.

Порою я прошу Его о помощи. Я это делаю крайне редко, ибо как-то неловко мне тревожить Спасителя своими пустяками. Мне проще и правильнее произнести сказанное им же самим «да будет воля Твоя». Мне долженствование попытаться сделать самому так, чтобы и на земле яко на небеси. Но порою, когда ситуация хватает за горло и когда я понимаю, что это уже край, и моих сил уже недостаточно, когда живых глаз Спасителя не хватает как воздуха, а воздух без этих глаз просто не нужен, в такие минуты вспоминается сказанное им «что именем моим попросите, то я и сделаю». И эти слова работают, они сбываются, и от этого становится даже не по себе. О чём просить в такие минуты? О чём?

Я вглядываюсь в бездонность живых глаз, я смотрю в них до тех самых пор, пока они не оживают. А это происходит всегда и неизменно. Глаза оживают, а лик Христа становится лицом Человека. Когда плохо совсем, это оживание происходит мгновенно и волна успокоения и доброты пробегает по сознанию, а я наполняюсь всесилием. В эти мгновения я могу сделать всё, абсолютно всё, но в эти же мгновения мне ничего и не нужно, ибо я и есть всё.

Я пользуюсь этим редко. И с каждым годом всё реже и реже, ибо желания мои иссякают, а чувство цельности возрастает. Наверное, однажды я просто сяду на вершине Холма и стану камнем.

Я не просил ни разу о личном. Я не просил о деньгах, о квартире, не просил даже тогда, когда проливной дождь бездомия размывал фундамент моей собственной семьи. Я ни разу не просил здоровья для себя, ибо моё исцеление – это и есть долженствующая целостность Человека, то есть тот самый Путь, по которому мне просто нужно идти. Его надо идти, а не просить о нём. Мне всё дано. Здесь и Сейчас. Господи, да мне дано гораздо больше, чем я того заслужил. Мне ли просить.

Лишь один-единственный раз я попросил здоровья для своей дочери. Это было уже давно, но я отчётливо и до боли помню случившееся. Тоня заболела. Резко, внезапно и тяжело. Это была какая-то форма отравления, за которой наступало обезвоживание. Организм не принимал ничего. Тоня слабела на глазах, и, казалось, сама жизнь покидала её капля за каплей. А у меня была ночная смена. Я сделал тогда всё, что мог, сделал всё то, что я всегда делаю в подобных ситуациях. Я закрыл Тонечку исцеляющей мыслеформой такой силы, на которую, казалось, только был способен. Я вложил всю силу мысли и всю силу намерения в эту мыслеформу. Это всегда работало. Тоня выросла без таблеток, без уколов и без моднейших электронейроадаптивных стимуляторов. Так было всегда, но не в этот раз. Утренний звонок домой не принёс радостной вести. Дочка лежала практически без сознания. Надо вызывать «скорую». А это уже безнадёжно, как отпущенный на воду листок, оторванный от материнской ветки. Я прошу у Наташи отсрочки. Ещё часок. Я еду домой на троллейбусе, и мира для меня не существует. И вот тогда я вспоминаю о последнем шансе и последней надежде. Я вспоминаю о Нём. «Что именем моим попросите, то я и сделаю», Ты сказал. Я прошу. И закрываю глаза и погружаюсь в Твой Живой и Настоящий, единственный настоящий здесь, на планете, взгляд. Теперь я Ты, и я могу ВСЁ!. Белый свет ума, моего ума наполнил ту часть сознания, которая в настоящий момент является моей дочерью Тонечкой. Я так и дошёл до дома в этом белом сияющем свете. Переступаю порог и вижу уставшее, но бесконечно радостное лицо Наташи. Тоня пришла в себя. Она ещё слаба, но что-то изменилось в ней, и это очевидно. Тоня улыбается, и капля за каплей к ней возвращается жизнь.

Пространство всегда говорит нам «ДА». Наши желания лишь пробуждают в пространстве присущую ему астральную жажду жизни, а наши намерения изгибают кривизну силовых линий протекающего сквозь точку сборки нашего ума-манаса потока энергии-материи-сознания. Разделённые и лишённые самого главного, лишённые образа Единой Цельности, Образа Человека, лишённые Христа, мы растаскиваем пространство на свои ничтожнейшие намерения. Мы хотим кучу денег, хотим путешествовать, хотим иметь домик на берегу водоёма, и сегодня мы стали настолько ментальны, что уже понимаем, как работает наша собственная мысль. Мы доползли-таки на своём рептилоподобном брюшке до простой буддийской истины, что весь мир – это сознание, что мы живём в мире мысли, а так называемая материя для нас является не более чем нашей собственной мыслью, выраженной в форме, доступной нашему зрению, и потому мы на пороге новой войны. О, времена ушедшей под воду Атлантиды, вы вновь повторяетесь на поверхности, и ваша спираль совсем близко. Воды вот только уже не будет. Виток другой. Огонь нас ожидает, огонь нарушенного нами равновесия.

Нирвана осуществится, ибо она никуда и не исчезает, а система сил всегда находится в равновесии. Просить можно только с позиции Цельности, то есть только с позиции Христа, а в противном случае нам бы лучше и не просить.

С позиции же Христа просить невозможно. Там нет желаний. Там Весь мир Существует в Равновесии. Я подпрыгнул до этого мира однажды, и я говорю сейчас то, что знаю наверняка.

Конечно, я не удержался там, в равновесии. Не удержался ни на мгновение. Но я там был, и память этого равновесия сияет надо мною невиданной красотою звёздного неба. «Встань и иди» – там можно сделать абсолютно всё. Умножить хлеба и идти по воде, исцелить прикосновением и исцелить без прикосновения, исцелить, даже не осознавая этого. В цельности Христа есть ВСЁ. Там невозможно только одного, невозможно причинить вреда, ибо нарушить равновесие там невозможно. Это мир «соляриса», мир воплощённой ноосферы, это мир, в котором я так хотел бы жить.

Сегодня мой День рождения. Меня окружают радостные лица попутчиков, моих самых дорогих на земле людей. Мы едим копчёного омуля, мы едим бурятские позы, мы даже пьём пиво.

Чего ты хочешь? Как поздравить тебя? Загадай желание!

Чего я хочу? О чём мечтаю? Я помню, как этот же самый вопрос однажды задал мне Наташин Брат, когда мы ехали с ним в горы, ехали на Уван, ехали к застывшему ледяному фонтану «Малой Сатки», к удивительной маленькой избушке, ехали к тишине и спокойствию нашей южноуральской тайги.

Я задумался над этим простым, казалось бы, вопросом. Мечтаю? О чём я мечтаю?

– А о чём, Брат, мечтаешь, ты? – отвечаю вопросом на вопрос.

У Брата всё просто, ясно и наглядно, как расчерченный мелом асфальт. Он мечтает, во-первых, о путешествиях. Он мечтает побывать везде-везде. Для этого нужны деньги, это понятно, и потому он сейчас выстроит в пространстве систему, приносящую ему доход, о котором впоследствии уже не нужно будет больше думать. Брат мечтательно смотрит на стремительно бегущую нам навстречу дорогу, на плоский асфальт, на непрерывную линию дорожной разметки.

А ещё отдельный дом, небольшой, уютный и где-нибудь на берегу моря. Рядом скала. После утренней пранаямы так радостно пройтись по скальному маршруту, почувствовать под пальцами шершавость камня, почувствовать любовь к миру, огромному и бездонному. И мы все, каждый из нас достойны таких условий жизни, мы все можем жить по-человечески. Наша мысль материальна, так почему бы не воспользоваться?

Я смотрю на бегущий асфальт, на белую полосу разметки. Я вспоминаю сказочных мудрецов из книги с золотым павлином на обложке. Они тоже жили в роскошных домах и путешествовали по морю в каютах для вип-персон. В их аптечке всегда были чудодейственные пилюли, а в их кошельках солидные банкноты на все случаи жизни. Самое интересное то, что меня это никогда не раздражало, не настораживало, не воспринималось подменой понятий, наверное, потому, что я всегда воспринимал это повествование чисто мифологически. Ведь даже эти сказочные дома, меняющие окрас стен в зависимости от ауры своего хозяина и соответствующего космического луча, для глаз простого обывателя поверхности были не видны вовсе. То есть в «книге с павлином» описана глубина МИФА, спроецированная на поверхности. Эта книга всего лишь символ, как, впрочем, и любое подлинное произведение культуры. Каждый из нас, наверное, действительно достоин такой жизни. В глубине.

На поверхности вот только всё по-другому. Любой символ, вырванный с корнем из многомерной глубины и распятый на плоскости, превращается в идола. Это неизбежно. Утраченный смысл символа распинается поверхностью, распинается сторонами света, распинается на кресте буквальности. В этом одно из глубочайших значений СИМВОЛА РАСПЯТИЯ. Подлинный многомерный Вселенский Человек – Пуруша неизбежно распинается монологической, лишённой глубины поверхностью. Идолами распятия мы глубокомысленно и восторженно, благоговейно и со свойственным нам фанатизмом наполняем поверхность. Но эти кресты с распятым на них Человеком не более чем надгробные памятники на кладбище убитой нами и нами же похороненной РЕАЛЬНОСТИ.

Кольцо на перстне Иерарха превращается в кольцо городского денди. Одухотворённый до состояния золота металл становится причиной лжи и насилия. Буддийская Драгоценность подлинного Сознания Мани – Алмаз очищенного ума – хранится в сейфах владельцев футбольных клубов, публичных домов, роскошных яхт и летательных аппаратов. Здесь что-то не так на плоскости. Алмаз перестал быть алмазом, а золото – золотом. Неужели мы на пороге встречи с Буддой?

Я хочу сказать Брату что-то ещё, что-то самое важное, но слова на плоскости неизбежно искажаются. Они одинаково читаются и произносятся всеми нами, но понимаются каждым совершенно по-разному. И поэтому я молчу. Беспомощно.

В сознании всплывают строки, написанные однажды Даниилом Андреевым: «...я имел великое счастье бесед с некоторыми из давно ушедших от нас и ныне пребывающих в Синклите России. К совершенно потрясающим переживаниям их реальной близости я почти не смею прикоснуться пером. Не смею назвать и имена их, но близость каждого из них окрашивалась в неповторимо индивидуальный тон чувств. Встречи случались и днём, в людной тюремной камере, и мне приходилось ложиться на койку, лицом к стене, чтобы скрыть поток слёз захватывающего счастья. Близость одного из великих братьев вызывала усиленное биение сердца и трепет торжественного благоговения. Другого всё моё существо приветствовало тёплой, нежной любовью, как драгоценного друга, видящего насквозь мою душу, и любящего её, и несущего мне прощение и утешение. Приближение третьего вызывало потребность склонить перед ним колена, как перед могучим, несравненно выше меня взошедшим, и близость его сопровождалась строгим чувством и необычайной обострённостью внимания. Наконец, приближение четвёртого вызывало ощущение ликующей радости – мировой радости – и слёзы восторга. Во многом могу усомниться, ко многому во внутренней жизни отнестись с подозрением в его подлинности, но не к этим встречам.

Видел ли я их самих во время этих встреч? Нет. Разговаривали ли они со мной? Да. Слышал ли я их слова? И да, и нет. Я слышал, но не физическим слухом. Как будто они говорили откуда-то из глубины моего сердца. Многие слова их, особенно новые для меня названия различных слоёв Шаданакара и иерархий, я повторял перед ними, стараясь наиболее близко передать их звуками физической речи, и спрашивал: правильно ли? Некоторые из названий и имён приходилось уточнять по нескольку раз; есть и такие, более или менее точного отображения которых в наших звуках найти не удалось. Многие из этих нездешних слов, произнесённых великими братьями, сопровождались явлениями световыми, но это не был физический свет, хотя их и можно сравнишь в одних случаях со вспышками молнии, в других – с заревами, в третьих – с лунным сиянием. Иногда это были уже совсем не слова в нашем смысле, а как бы целые аккорды фонетических созвучий и значений. Такие слова перевести на наш язык было нельзя совсем, приходилось брать из всех значений – одно, из всех согласованно звучащих слогов – один. Но беседы заключались не в отдельных словах, а в вопросах и ответах, в целых фразах, выражавших весьма сложные идеи. Такие фразы, не расчленяясь на слова, как бы вспыхивали, отпечатываясь на сером листе моего сознания, и озаряли необычайным светом то тёмное для меня и неясное, чего касался мой вопрос. Скорее даже это были не фразы, а чистые мысли, передававшиеся мне непосредственно, помимо слов».

Вот это писалось в тюрьме. В тюрьме! Писалось счастливейшим человеком на поверхности, человеком, открывшим в себе и через себя глубину. Это писалось не в роскошном коттедже, и не в каюте собственной яхты, но если бы мне средствами художественного выражения пришлось бы описывать всё те трансфизические странствия Даниила Андреева, то я, по закону мифа, поместил бы его в царский дворец с возносящимися вверх этажами, с прозрачными лестницами и с комнатами дивной, одухотворённой красоты. А в руки Мастера я вложил бы ларец с покоящимся в нем алмазом подлинного УМА. Самым дорогим алмазом во Вселенной.

А как выглядела «действительная», лишённая глубины и представленная «объективной» плоскостью жизнь Даниила Андреева? Это 196-я стрелковая дивизия в годы войны, это голод ленинградского апокалипсиса 1943-го, это последующие десять лет тюремного заключения Владимирского ада, это послетюремные скитания по съёмным квартиркам. И это РАБОТА, это колоссальная работа Человеческого Духа в глубине Человеческого сознания. Работа по Созиданию ЧЕЛОВЕКА.

Я читал эти записки, оставленные на кирпичных и плоских стенах всеми ушедшими с поверхности в глубину. Читал все эти «отпечатки пальцев» в архиве НКВД с вырезанными на них дактилоскопическими шрамами, оставленными мастером татуировки – судьбой. Это страшные надписи, они кровоточат моё воображение, они глубокими ранами вскрывают бегущий нам навстречу асфальт.

Машина подпрыгивает на очередном шраме. Колеса пробегают по неровностям человеческих судеб. Брат уверенно придерживает рулевое колесо и давит на акселератор.

Я вспоминаю рассказ Виктора Василенко, поэта, переводчика, гуманиста и близкого друга Даниила Андреева, рассказ о жизни на поверхности такой, какая она и была тогда, лишённая метафизики мифа и увенчанная крестом нашей повседневности.

«Меня арестовали в поезде. Я ехал из Баку из командировки (с тех пор я в Баку не был и не хочу туда ездить). В дороге я люблю комфорт, и ехал в двухместном купе. Попутчиком моим был какой-то мрачный тип, не вымолвивший за всю дорогу ни единого слова. И вот когда мы уже подъезжали к Подольску, и я стоял, как и все, в коридоре у окна, глядя на только что взошедшее солнце, которое сияло над Окой, рядом со мной встал мой мрачный попутчик. Поезд остановился в Подольске. И тут же попутчик исчез, когда ко мне подошли двое и потребовали паспорт. Я протянул паспорт, они взглянули на него и сказали: “Вы арестованы”. Моментально весь коридор опустел. Всё купе захлопнулись.

Было это 24 августа 1947 года. Кстати, Анна Андреевна Ахматова как-то мне сказала: “Не люблю августа, страшный месяц. С ним всегда бывают неприятности”.

На Курском вокзале меня вывели через калитку, которую я вижу и сейчас, когда еду на юг, и с неё началась моя новая жизнь. Меня вывели, посадили в такой большой автомобиль. Я поставил на колени мой чемоданчик и две чарджуйские дыни, которые вёз из Баку. Дыни были пахучие. И я помню, как принюхивались к их сладкому запаху мои конвоиры.

Тронулись. И я услышал: “При любой попытке к бегству будем стрелять”. И ещё одна дверь мне запомнилась. В огромном здании на Лубянке, в которую я вошёл и лишь через девять лет вернулся в Москву. И там, рядом с Детским миром, последняя дверь – моя дверь.

У Герберта Уэллса есть замечательный рассказ, как кто-то вошёл в незаметную калитку, попал в дивный мир и вернулся. У меня всё было наоборот.

Меня обыскали, повели в баню, остригли. Когда мне вернули одежду, оказалось, что везде пуговицы срезаны, а вместо них прорезаны дыры и выданы маленькие куски веревки. Потом повели дальше, брали отпечатки пальцев. Я их сделал штук сорок, на это ушло около получаса – ужасно противное занятие. И опять вели долгими коридорами, затем коридором пониже с рядом невысоких дверей. Одну из дверей открыли, и вдруг неожиданно и грубо пригнув, меня впихнули в неё. Это был бокс, ящик, где можно было только согнувшись сидеть или лежать. В этом боксе продержали двое суток, а когда вытащили, после полного мрака тусклый коридорный свет ослепил меня. В лифте перевезли куда-то наверх, и я оказался в одиночке.

Следственная тюрьма, в которой я оказался, находится внутри того здания, что мы видим снаружи. А здание это – бывшего акционерного страхового общества “Россия”, которое перестроил Щусев. Теперь он, несомненно, на сковородке сидит, поджаривают его в разной температуре. Не должен он был этого делать. И, между прочим, здание это стоит на том самом месте, где во времена Ивана Грозного был пыточный приказ Малюты Скуратова. Как мне потом говорил один священник, есть на земле такие проклятые места. Их нужно опасаться.

И вот два вертухая ввели меня с руками назад в огромную комнату, где за длинным столом сидели человек двадцать пять в военной форме. Горели яркие канделябры. В торце стола сидел военный высокого роста, с характерным худым лицом. Позже я узнал, что это был Леонов, начальник отдела по особо важным политическим преступлениям.

Вертухаи ушли, и кто-то мне сказал: “А-а, Виктор Михайлович, как мы рады Вас видеть!” Я удивлённо посмотрел. А другой добавил: “Мы Вас давно ждали. Интересно на Вас посмотреть. Да-да. Ну, подойдите поближе”.

Я сделал два неуверенных шага. И молчу.

“Ну что же Вы молчите? – спрашивает ещё кто-то. – Рассказывайте, рассказывайте!”

Я говорю: “О чём?”

“Как это о чём? О Ваших преступлениях, которые Вы совершали всю Вашу жизнь”.

Я им говорю: “Я никаких преступлений не совершал”.

А они мне: “Что Вы? Да Вы один из самых страшных преступников, каких мы только знаем. На Вас посмотреть интересно, столько мы за Вами гонялись, следили”.

“Да помилуйте, – говорю. – Отпустите меня, мне через десять дней нужно начинать лекции в университете...”

“Что Вы, какие там лекции. Как Вы не понимаете, где находитесь. Вы здесь потому, что Вы огромный преступник. Да ещё настолько опытный, что всё время запираетесь. Ведь обычные преступники, они сознаются сразу же...” – говорят мне.

И тут вдруг встаёт Леонов, подходит ко мне: “Ну, говори”

“Я же ни в чём не виноват. Я ничего не делал”, – отвечаю я. И неожиданно страшный удар. Я падаю на пол. У меня кровь. Выбиты три зуба. Я с трудом поднимаюсь. Он приказывает: “Уберите эту сволочь”. Меня уводят. А сзади я слышу только какой-то гогот.

И опять одиночка, потом общая камера. На допросы нас брали ночью. А днём спать не разрешалось. Нужно было сидеть, поворотившись лицом к глазку, если кто-то поворачивался к окну, начинался бешеный стук в дверь. В камере было очень тесно, воздуха не хватало, мы задыхались.

Через несколько дней меня повели к следователю. Он был высокорослый, холёный, женственного вида с вытянутой лисьей физиономией. Блондин. Одет он был с иголочки и пахло от него прекрасными духами. Фамилию его я не помню. Он начал меня допрашивать, добиваясь, чтоб я рассказал о моих преступлениях.

Я говорил, что ни в чём не виноват, ничего не делал. Ну, читал стихи Гумилева...

Следователь кривился: “Да нет”. Наконец, на третий, по-моему, день он сказал: “Вы обвиняетесь в том, что Вы и Андреев хотели убить великого вождя”.

Я обомлел: “Кого?” – “Ну как. Великого вождя”, – повторил он. Интересно, что за всё время полуторагодового следствия ни один из них не решился сказать: “Убить Сталина!” Они боялись даже произнести это.

Потом опять были допросы, меня били, бросали на пол. В ребре у меня появилась трещина, и уже в конце 1948 года в лагере я долго не мог спать на правом боку.

В Лефортове, например, допрашивали так: двое хватали под мышки и изо всех сил бросали от дверей вперёд, на каменный пол следственной камеры. Когда со мной это проделали первый раз, я сильно разбился. Потом я уже готовился к этому броску. И следователь хохотал: “Научился?” И прибавлял непечатные слова. Этот лексикон там всё время был в ходу.

Но и там все были повязаны страхом. В Лубянке часто бывало так. Следователь, который кричал, бил меня, вызывая чуть не каждую ночь, часто просто занимался какими-то своими делами, а я сидел до бесконечности, пока он не отправлял меня в камеру. Иногда вдруг спросит: “Скажи, в каком году отменили крепостное право?” Наверное, к занятиям политграмотой готовился. И вот мы сидим, он меня не трогает. Вдруг по коридору шаги. Тут он оживляется и начинает крыть меня матом. Входит какой-нибудь чин: “А, Павлуша. Ну этот гад, как он?” – “Не очень”, – отвечает мой следователь. “Ну продолжай”, – кивает тот и уходит. И следователь опять не обращает на меня никакого внимания.

В конце концов, нас обвинили в подготовке покушения на Сталина. Статья была – террор. И всех нас хотели расстрелять. Я ведь даже ждал расстрела, четырнадцать дней сидя в одиночке. Следователь сказал: “Вас расстреляют”. И когда ко мне входили в камеру ночью, было страшно. Очень страшно. Они входили втроем, вчетвером, приказывали: “Встать!” Я вскакивал. “Повернуться спиной!” И молча за мной стояли. Я знал, что они стреляют в затылок.

Чувства страшные. Это знал Достоевский, он стоял на эшафоте. Правда, один раз... А я? Ну, я был обыкновенный человечек. Я стоял и шептал: “Господи, Боже, помилуй меня!”»

Вот так это было на поверхности. Не в «Пещерах и Дебрях Индостана», не в «Загадочных племенах на голубых горах», и не в «Двух Жизнях», а на ПОВЕРХНОСТИ.

Я читал это у Андреева, и я читал это у Шумовского, я читал это у Дандарона, и я читал это у Рериха. Здесь нет, по-видимому, исключений. Глубина неизбежно распинается поверхностью, и через это распятие проходит каждый.

Мы опускаемся на дно, в колодец, в глубину, и оттуда, из глубины, мы видим звёзды. В нарезные колодцы ствола смотрит Максимилиан Волошин, смотрит и молится не за себя – за них – за тех, кому суждено оставить на линиях своей судьбы отпечатки спускового крючка. Тяжелее не тому, кто смотрит в колодец, тяжелее тому, кто приводит в движение механизм затвора, закрывающий выходное отверстие рефрактора свинцовой пулей сконцентрированной и выброшенной за ненадобностью совести. Молиться надо за них.

Колодец и маятник – два неумолимых механизма мироздания. Озвученные однажды Эдгаром По, вы присутствуете в пространстве мировой культуры глубиною очередного мифа. В колодец ствола смотрел и любимейший мною Фёдор Михайлович, а маятник сердца раскачивал тяжёлый груз совести и разрывал писателю грудную клетку. Какой смысл нажимать на курок? Человек итак распорот изнутри собственной совестью. Выстрела не было. Я, как древняя рыба, просунул в эту разверзшуюся полынью свою голову и увидел следующее, долженствующее нам царство – ЦАРСТВО ДУХА.

Я вспоминаю, как впервые побывал на выставке картин Николая Рериха. Это было в начале девяностых. Я был в армии, и ко мне в воинскую часть Московского округа ПВО приехал отец. Получив законный «увал», мы отправились в Москву.

Это потрясающее чувство, когда ты переступаешь проведённую колючей проволокой между тобою и свободой черту. Задрав голову, я смотрел на небо, и в груди рождался долгий вдох. Вдох, которым невозможно надышаться.

Протяжная электричка, лица людей, никогда не видевших колючей проволоки, построений, бесконечных нарядов вне очереди и тяжёлого Молота Тора, пробивающего фанеру нашей иллюзорной поверхности.

Москва, Ты была символом Абсолютной Свободы для впервые получившего «увал» солдата. Здесь всё было другое. Другое началось даже не здесь, оно началось сразу же за порогом КПП: другая земля, другой воздух, другие люди. Но здесь, в Москве... здесь была выставка картин Рериха.

Длинные белые залы, наши негромкие шаги и картины.

Это были не холсты с красками. Это были двери и окна в Подлинную Реальность. В мир Цельного Универсума. Каким образом это удалось Рериху, я не представляю.

Ткань Универсума двустороння. На поверхности – материя, в глубине – сознание. Обе стороны имеют космическую протяжённость, и обе стороны достаточно условны. Сейчас я произношу лишь слова. Палец указывает на луну. Постарайтесь смотреть не на палец.

Путь на внутреннюю сторону Универсума, путь в глубину начинается во мне, в тебе, в каждом из нас. Именно в нас, в нашем сознании мы попадаем внутрь вещей. Умение показать средствами художественного выражения внутреннюю сторону Универсума – вот высшее мастерство художника. Мазок за мазком на поверхности показать проекции в глубину. На поверхности деревья, камни, вода – в глубине СОЗНАНИЕ. На поверхности филы, волокна и ганглии – в глубине Сознание.

Существует древнейшее искусство янтры. Песчинка за песчинкой монах составляет на поверхности гигантский символ мироздания. Палец монаха указывает в глубину. Чтобы мы не ошибались, монаху отрубают палец. Песчаная мандала смывается водами реки. Янтра созидается, янтра постигается и янтра разрушается. Когда организация внешней ткани Универсума достигла глубины, внешняя и внутренние стороны сливаются в Единство. Человек умирает – Пуруша открывает глаза.

Чтобы показать Алёше Карамазову звёздное небо Универсума, необходим палец монаха, палец, который однажды будет убран, чтобы смотреть не на палец, чтобы действительно посмотреть в небо. Когда Алёша по молодости кинулся за пальцем, палец пришлось вырвать с корнем. Смотри на небо! Смотри!

Экспедиция Рериха была обречена на зимовку в Тибетском высокогорье, на «злосчастном» плато Чан-Танг, у входа в Нагчу, в районе Чортен-Карно. Умеющему видеть Небо необходимо было убрать и последний палец. Летние палатки при морозах до минус шестидесяти, когда в аптечке доктора Рябинина замерзал коньяк, когда самая толстая шуба грела не теплее шёлка, когда стаи диких голодных собак окружали караван в ожидании очередной смерти и когда сами люди в этих условиях становились похожи на собак. Вот тогда Человек победил. Я не представляю себе, как можно было выжить в подобных условиях. Я не понаслышке знаю о холодных ночёвках. Ну ладно там неделю, немыслимо – месяц, но четыре месяца! Это чудо, и чудо на грани. На острой, подобной лезвию бритвы грани пути. Именно она, эта тонкая грань пройденного Пути, разительно отличает работы Рериха от произведений других, не менее великих мастеров. Пройдя испытание «оставленности», Рерих вышел к своему звёздному небу, к своим вершинам, к своим Гималаям. Он указывает на них кистью, но делает это столь мастерски, что мы не видим кисти, мы видим Гималаи. Мы видим горы такими, какие они и есть – слитые в Единое целое своею внешней и одновременно внутренней стороною. Мы видим мир таким, каким он и является, прекрасный мир подлинной глубины, мир сознания. Мы видим его не на картинах. Картины – лишь кисть, указующая на мир, мы видим его в самих себе, в своём собственном Сознании, которое в этот момент перестаёт быть собственным, а становится НАШИМ ЕДИНЫМ СОЗНАНИЕМ.

Торжественное МОЛЧАНИЕ висело в белом пространстве выставочного зала. Оно наполняло меня изнутри долгим вдохом и невыразимым счастьем. Не хотелось ни кричать от восторга, ни смеяться, ни тем более что-либо говорить. Наполненное молчание – вот, наверное, примерно подходящее слово. Торжественное и звонкое молчание «рыбы», впервые увидевшей что-то ещё помимо повседневной воды. Рыбы, в недрах генома которой, в этой двойной спирали ДНК активировалась и запустилась программа Рождения Человека.

«Кто знал, что он провод, пока по нему не пустили ток», – сказал однажды БГ. Кто знал, что в каждом из нас есть Образ Человека, Образ Пуруши. И кто знает, что нужно нам, чтобы Человек в нас осуществился.

Что нам ДЕЙСТВИТЕЛЬНО НУЖНО?

Зимовать на Чан-Танге, как Рерих? Лезть в одиночку на Нанга-Парбат, как Месснер? Смотреть в чёрные нарезные глаза трансцендентного, как Достоевский? Терять в застенках НКВД один за другим расплющенные палачами пальцы, которыми мы могли бы указать на пределы Шуньяты, как Дандарон? Плакать от нахлынувшего, накатившего и накрывшего с головою счастия Встречи с подлинно-реальным, отвернувшись к кирпичной и холодной стене тюремной камеры, как Андреев? Стоять на ледяном жутком ветру сибирского лесоповала, чтобы затем на папиросной бумаге и при свете свечи переводить с арабского «Лузум ма ля ялзам», как Шумовский? Раскладывать гексаграммы и-цзина в Единой Книге Перемен и быть стёртым с поверхности в подлинное ноуменальное единство, как Щуцкий? Что же нам действительно нужно, чтобы стать Человеком?

Покрытая серым асфальтом дорога несётся нам навстречу. Рокот сдавленного в цилиндрах огня наполняет салон автомобиля теплом и уютом. Чего же я хочу?

– Ты понимаешь, – нарушаю установившееся в комфорте молчание, – хочу-то я многого. Я хочу, очень хочу побывать на Северном Урале. Я вспоминаю картину Косминского с панорамой Молебного хребта и понимаю, что желание побывать вот в этом месте одно из моих самых сокровенных. Я потому и не спешу туда. Ведь я не просто хочу побывать там. Я хочу оказаться в этом месте в соответствующем этому месту состоянии сознания. Но это вряд ли можно назвать мечтой. Это, во-первых, мне вполне по силам, и я побываю там обязательно, рано или поздно, не в этой жизни, так в следующей. А во-вторых, это всё-таки желание, а не мечта.

А мечта… Мечта – это нечто большее. Вот я вижу сияющее равновесие Нирваны, осуществляющееся каждое мгновение. Вот я вижу Образ Пуруши, Образ Цельного Человека. Я иду к этому образу, равно как и мы все идём к нему. Он аттрактор нашей планетарной эволюции, и нам не избежать успокоения в Нём. Но мечта?

Я так и не сказал Брату, о чём же я мечтаю. Я просто не знаю, как сказать об этом. А желания, они сменяют друг друга, как волны на поверхности Байкала. И потому я мог бы, наверное, сказать, что мечтаю о том, чтобы Человек осуществился. Не я, а Человек.

Сейчас, когда Деда, Наташа и Тонечка радостно заглядывают мне в глаза, поздравляют меня с Рождением и дарят мне возможность осуществиться моим желаниям, я почему-то не желаю ничего. Человек должен осуществиться. Христос Эволюции, как замечательно назвал его французский палеонтолог Тейяр де Шарден. А сам я. Я должен править выше и дойти максимально высоко, на пределе сил, встав в довершение на цыпочки, и так и умереть на дороге, не отрывая взгляда от Человека, чтобы потом тот, другой, не я, а совсем другой, но каким-то образом со мною связанный, начал свой путь от этого самого места, где остановился я.

В биологии это называется биогенетическим законом Геккеля – Мюллера, законом повторения каждым живым существом в своём индивидуальном развитии-онтогенезе всех форм, пройденных до него его предками или его биологическим видом-филогенезом.

Ефремовский герой Эрг Ноор, командир космического звездолёта, начальник 37-й звёздной экспедиции, уходит в конце повествования в свой последний полёт. Он не вернётся на Землю, а те, кто полетят после него, будут более совершенны, и в результате обгонят устаревший за всё прошедшее на Земле время звездолёт Эрга Ноора и прибудут туда раньше. Эргу Ноору не суждено увидеть этого, но если бы не его шаг, то тех, идущих за ним следом, не было бы тоже. Его шаг – это «лузум ма ля ялзам» – обязанность необязательного. Вот, наверное, именно это и является для меня самым определяющим в жизни, наверное, ради этого я и живу, чтобы идущие за мной обогнали меня и дошли до Человека. Я мечтаю, чтобы Человек однажды родился на нашей планете. На Планете Людей.

 

Чистота и память воды

 

Камни как формы сознания

 

Ольхон и формы его сознания

 

 

29 июня 2010 г. Ольхон. Вторник

 

Хужир. – Днёвка. – Дождь. – Маломорский рыбозавод и кладбище кораблей.

 

«Заброшенный рыбозавод

Дождливым утром

Ржавые корабли тоскуют о былом».

 

Наташино «хокку» в день посещения рыбозавода и кладбища заброшенных кораблей в сегодняшний дождливый день.

Дождь лил всю ночь, он не окончился утром, и вопреки традиции собирался идти весь день.

Крыша над головой и мягкая подушка цивилизации оказались для нас очень своевременны.

Сильный ливневый дождь соединил небо и землю в дождевой пелене экзистенциальной неопределённости. Я представлял себе, как постепенно размываются дороги до Хужира, как замирает в ожидании транспортная магистраль, как парализуется движение по острову, и как мы опаздываем на поезд.

В запотевшем квадрате окна дождь. А ночью были сны. Яркие и живые. Мне снился синий полог палатки, в которой я продолжал жить. Палатка неумолимо сползала по склону куда-то вниз, влекомая дождевыми потоками. Я вскочил с громким намерением укрепления палатки, но добрая Наташа успокоила меня своей тёплой волшебной ладошкой. Сквозь ладошку просвечивали сны, добрые и светлые. Я читал их словно книги, и дождь шелестел переворачиваемыми страницами.

После обеда дождь кончился, и мы отправились в свой ритритный круг по Хужиру. Прощальный ритритный круг. Мыс Бурхан в тумане и дождевой взвеси. Скала Шаманка – Свет Азии, одна из девяти святынь. Вокруг тебя толпы экскурсантов, ты спишь и, к счастью, не видишь этого. Твоё время прошло, и теперь байкальские волны, словно ладошки монаха, песчинка за песчинкой будут смывать твою осуществившуюся мандалу в воды твоей вечности. Когда человечество начинает видеть на поверхности биосферы только палец, указывающий в глубину, мастер убирает палец. Скала Шаманка, свою глубину ты уже показала однажды, теперь местные турфирмы берут деньги, чтобы показать твой палец.

 

Мыс Бурхан и скала Шаманка

 

Мыс Бурхан и скала Шаманка

 

Бурхан

 

Бурхан

 

Бурхан

 

Бурхан

 

С Наташей на мысу Бурхан

 

Склоны Татайского мыса. Они чисты и уютны. На них белые мудрые камни, коротенькая тундровая травка и ощущение ушедшей окончательно в свою глубину культуры. За мысом, в сторону Хужирского залива видны старая пристань и ржавеющие остовы выброшенных на берег рыболовецких судов. Знаменитый Маломорский рыбозавод, неужели и твоя янтра закончила на поверхности свое существование?

Маломорский рыбозавод. Тебя построили в начале ХХ века, и ты был самым крупным рыбозаводом Байкала. Более 20 бригад трудились в твоих стенах, ходили в Малое Море на твоих кораблях и привозили до 14 тонн рыбы в твои ненасытные цехи. Я вспоминаю твои старые чёрно-белые фотографии, виденные нами в Хужирском краеведческом музее. Я вспоминаю уникальную ныне живопись – холсты с изображенными в духе так называемого соцреализма сценами из жизни Маломорского рыбозавода – твоей жизни. Приближаясь сейчас к твоим опустевшим стенам и выбитым окнам, я понимаю, что и твоя мандала песчинка за песчинкой вытекла сквозь узкое горлышко песочных часов твоей мимолетной инкарнации.

На большом холсте, висящем на стене Хужирского музея, был изображён цех рыбозавода. Вагонетка с рыбой, большие ванны, какие-то ящики, женщины в платках и мистический полумрак странной социалистической сакральности. Сейчас этот цех смотрит на нас ослеплёнными, пустыми глазницами выбитых окон. Сейчас он напоминает череп великана с сохранившимися в его костяке снами. Через окна-глазницы мы проникаем внутрь цеха. Мы видим сваленные в углу ящики – те самые, что были изображены на картине, и мы понимаем, что попали именно в этот самый цех. Мазок за мазком я восстанавливаю в памяти твоё былое величие, твою жизнь, твои сны. Я прикасаюсь ладонью к деревянной поверхности выпитого временем ящика, поверхности, ещё помнящей прикосновение мозолистых женских рук. Моему сознанию передаются твои сны и твои грустные думы. Мы бродим по грудам мусора, и я ощущаю себя астронавтом на поверхности Луны – планеты, на которой, согласно оккультным воззрениям, когда-то развивалась предшествующая Земле жизнь.

Старый пустой дом в районе пади Узуры, старая пристань песчаного ГУЛАГа, старый пустой рыбозавод. Остров Ольхон, теперь я понимаю, что ты всего лишь палец старого монаха, указывающий в Белую неназываемую глубину Подлинного Острова. Я вспоминаю твои длинные каменные стены, протянувшиеся вдоль всего побережья причудливой вязью шрифта деванагари. Я вспоминаю твои каменные Обо и Бурханы. Я вспоминаю твои закрывшиеся пещеры и кладовые. Я вспоминаю Белых Орлов, совершающих ритритные круги над твоею поверхностью. И я понимаю, отчётливо понимаю, что пришло время убрать палец.

 

Заброшенный дом

 

Узуры

 

Вид с горы Раба на падь Узуры

 

Сейчас сюда, на остров проведут шикарные дороги, настроят турбазы, покроют поверхность асфальтом бизнеса, на которой мелом будут выписаны твои сакральные названия, имена твоих мысов и заливов, загадки твоих каменных стен. Мы наполним тебя мусором нашего постмодерна – фантиками и упаковками ушедших в подлинную глубину метакультур. Мы поставим контейнеры с мусором, в которых и погибнет наш поверхностный и самодовольный ослеплённый выброшенной на поверхность дифференциацией интеллект.

Молча и благоговейно мы ступаем по кладбищу старого рыбозавода. Мы проникаем через разбитые окна в склепы умерших цехов. Мы ступаем по рассыпанным кирпичам, по ржавым рельсам, по вулканическому пеплу отгоревшей жизни. Белый песок Хужира. Белый песок Сарайского залива. Рассыпающиеся в песок стены Маломорского рыбозавода. Вы стали для меня настоящей песчаной мандалой Белого Острова. Спасибо вам, родные!

Ржавые корабли на причале. Они выброшены на берег как туши гигантских умирающих животных. Они лежат на боку и уже не дышат. Мы взбираемся по их спинам, мы проникаем в их опустевшие и лишённые жизни каюты, мы трогаем руками потухшие, остывшие дизеля.

Отец вспоминает своё корабельное детство. Отец жил на Оби ещё пацаном и мечтал о речном судоходстве. Он смотрел на суда и баржи, и наполненная жизнью и работой великая река протекала через его восторжённое мальчишеское сердце.

Затем он уехал на Урал, уехал от Реки, и детская щемящая мечта уснула в глубине, прорываясь на поверхность снами о прекрасном и неосуществлённом. Прекрасным корабельным механиком-мотористом был бы отец, свяжи его жизнь с берегом Великой Реки. Теперь эти корабли лежат на прибрежном песке, как ладони с вытянутыми пальцами, указывающими отцу на ушедшую в глубину мечту.

Отец идёт по старому причалу. Несколько баркасов ещё на воде. Рядом с ними парочка новых катеров. Частный бизнес пришёл на смену короткому и неосуществившемуся социалистическому братству. Богиня Иштар сокрылась в глубине, а бедный Вавилен Татарский взбирается на каменный зиккурат своего Парламента. Белый Орёл пронзительно замирает в вышине ольхонского неба. Парламент Птиц, теперь с помощью бизнеса мы изваяем в золоте указующий на вас палец, и бедное ослеплённое человечество обречено на этот странный подростковый жест конца Кали-Юги.

Открытая в обе стороны заводская проходная. Добротная деревянная изба, в которой есть всё, кроме жизни. Огонь в печи погашен. Мы оглядываемся в надежде на твоё пробуждение, мы читаем рекламный слоган о копчёной рыбе и понимаем, что частный бизнес отбросит нас надолго в новое средневековье. Спираль показала нам спину ушедшего в вечность и бывшего столь рядом возможного социалистического долженствования, именуемого простым и человеческим словом БРАТСТВО.

Теперь, на пороге системной бифуркации, я вижу открытые в обе стороны ворота проходной Маломорского рыбозавода, опустевшую избу и рекламные слоганы частного бизнеса. Система повернула к новому аттрактору. Монах разжал пальцы, и налетевший ветер развеял по воздуху остатки песчинок. Мандалы не стало, а в Хужирском краеведческом музее радостные женщины в белых косынках складывают убитого рыбаками байкальского омуля в деревянные саркофаги реинкарнации.

 

Закат над Малым Морем

 

 

30 июня 2010 г. Ольхон. Среда

 

Ночной дождь. – Ясное Утро. – Малое Море и экскурсия к святым источникам и острову Огой. – Белая Ступа Просветления. – Белый Остров нашей жизни.

 

Вчера вечером начался дождь. Он шёл всю ночь, и мне казалось, что он смывал последние песчинки мандалы под названием Белый Остров. Теперь я уже точно не смогу указать вам на него пальцем. Время нашего путешествия подошло к своему завершению. Я никому ничего не смогу доказать. Пять Дхиани Будд улыбаются в своей подлинной ноуменальной глубине. Их нет на поверхности. Скажу больше, на поверхности их никогда и не было. Они существуют в сознании медитирующего, и от этого не становятся менее реальны. На поверхности есть их иконописные изображения – танка. В Непале и Тибете им воздвигают статуи. Проходит время, и статуи исчезают с поверхности в глубину, ибо Будда, указав нам на Луну, убирает свой указующий перст. Поверхность Земли вспучивается материками, поверхность Земли вытягивает к небесам живые ладони своих восхолмий с пальцами горных вершин. Поверхность Земли, сложив свои ладошки чашею, наполняет их водою рек, озёр, морей и океанов. Над поверхностью Земли сворачивает свою сферу стихия воздуха, которую мы каждое мгновение вдыхаем в себя и на которую также не можем указать пальцем. В недрах Земли, в её глубине спит огненный змей. Он в глубине, но не следует забывать, что раскалённая земная – магма – это тоже своего рода всего лишь поверхность. Затвердевшая и пленившая нас своей очевидностью поверхность неизбежно разрушается, следуя по стопам многомудрого Будды. Подземный огонь вырывается из пасти пробудившегося змея – этого дракона подлинной трансцендентальной мудрости. Земля убирает свои указующие пальцы и сжимает ладонь. Материки погружаются в бездну вод, и мы лишаемся последней указующей нити. Теперь нам надо видеть без помощи пальца. Старец Зосима умирает, и Алёше Карамазову теперь предстоит самое главное, самое бифуркационное испытание веры и доверия, испытание Рождением Человека.

Я открываю дверь нашего уютного и столь же временного, как и всё на этой поверхности, жилища. Я выхожу под звёздное небо, и я не верю своим глазам. Ночной дождь, смывший последние песчинки Белого Острова, закончился, и великолепная синь рассвета с открывшимися на мгновение звёздами предстала моему взору.

В моём сне на Холме всегда наступала ночь. В моём пробуждении сейчас наступает день. Я ловлю себя на мысли, что эти два состояния слились для меня в одно целое. Небо окрасилось переходными тонами, как на картинах Рериха: закатно-рассветное небо и огни пограничных звёзд. Ни единого облачка до горизонта. Очистившееся небо Белого Острова. Я даже могу указать на тебя пальцем!

Я в неописуемом восторге. Мне надо срочно что-то предпринять, совершить какой-то поступок, я ещё даже не знаю какой.

В сознании белым лучом вспыхивают контуры Белой Ступы острова Огой, виденной нами с перевала в самом начале пути. Я вспоминаю, что хозяйка Лариса, в гостиничном комплексе которой мы принимали баню по пути ТУДА, говорила об организуемых ею экскурсиях к ступе. Я бегу к Ларисе, я прохожу в знакомый двор, я нахожу хозяйку в утреннем кафе гостиничного комплекса «Отдых на Байкале», и я спрашиваю про ступу. Корабль отходит от Хужирской пристани через час. Экскурсия на целый день. Договариваемся с расценками, и Лариса звонит капитану. Мы включены в команду. Бегу домой, к своим. Звёздное небо исчезло в сиянии Белого дня. Мы едем на остров Огой.

Быстрый завтрак – творожок со сметанкой, и мы на пристани. Деда остаётся на берегу. Буддийская ступа его не прельщает, и он планирует созерцательный отдых в Хужире.

 

Хужирский залив

 

Морская прогулка к Ступе

 

Катер типа «Ярославец» уже стоит, уткнувшись носом в песчаный брег Сарайского залива и опустив свой шаткий трап. Занимаем места на корме. Мы первые пассажиры сегодняшнего дня. Вскоре приходит и основная группа. Для них это очередная, входящая в тур экскурсия. В группе две дружные семьи из Красноярска и куча иностранцев. Гид – приятная девушка Даша, бегло говорящая на английском, с длинными волосами, скреплёнными повязкой – банданой. Знакомимся с Дашей. Она не сразу поняла, кто мы такие и откуда свалились в её группу. Мы, улыбаясь, говорим, что пришли из глубины, уйдём в глубину и нуждаемся в указующем пальце. Нас доброжелательно включают в дружную семью туристов, и кораблик, дав задний ход и вспенив ещё спящую утреннюю поверхность Байкала, берёт курс на противоположный берег Малого Моря, то есть на материк.

Экскурсия состоит из двух частей. Посещение святых источников заповедной местности «Зама», расположенной на материке у подножия заманчивого и белеющего снежными шапками Приморского хребта; и посещение собственно ступы на острове Огой.

Остаются вдали машущий нам рукою Деда и скала Шаманка. Остаются вдали Хужир и остров Ольхон. Сильный ледяной ветер ворвался на открытую палубу нашего «Ярославца». Надели ветровки. Иноземцы один за одним исчезли в каюте, где им были предложены горячий чай и тёплые одеяла. Русские, то есть мы и две семьи из Красноярска, остаются на палубе, снисходительно и победоносно посматривая на замёрзших иноземцев. Здоровые коренастые мужики в шортах и майках располагаются на корме и откупоривают источник русского тепла и просветления.

Материк приближается. Приморский хребет радует наши взоры своей протянутой в небо дланью. Его верхняя, курумная часть покрыта ослепительно-белыми, еще не растаявшими снежниками, и я мысленно поднимаюсь к ней по отчётливо просматриваемому кулуару.

Минуем пару скалистых островов, служащих прибежищем громогласных неугомонных чаек. Мужики делятся с чайками никому не нужной на пути «прозрения» закуской. Женщины фотографируют чаек, пикирующих и хватающих на лету крошки.

Местность «Зама». Заповедная и благодатная земля. Я трогаю ладонью твою тёплую поверхность, и не могу надышаться сохраненной здесь благодатью. Господи, как хорошо!

Вот здесь бы поставить палатку и жить да жить. Впрочем, одна палатка здесь уже стоит на самом берегу, и живёт в ней доброжелательная бурятская семья, организовавшая здесь же оригинальное «кафе» и угощавшая экскурсантов позами.

Древние святые источники оказались двумя деревянными желобами явно не совсем древнего происхождения и берущими начало из одного общего родника, вытекающего из скалы. Даша рассказывает поочередно на русском и на английском языке легенду о происхождении этих источников, об их сакральнейшем значении для всего бурятского народа, об их разделении на мужской и женский принципы, откуда и следует испить целительной влаги славным представителям того и другого человеческого рода.

Доверчивые иноземцы с огромными и наполненными любовью к этому миру глазами внимают рассказу экскурсовода Даши. Русские снисходительно понимают, что сии источники не более чем палец престарелого монаха, указывающего на Луну и ставшего ныне очередным источником бизнеса. Огромные коренастые мужики в шортах и майках не интересуются ни пальцем, ни тем более тем, на что он указывает. Им давно уже надоела эта байда с источниками, и они торопятся на корабль продолжить недавно начатое и явно не имеющее окончания дело. Их жёны восторженно задают традиционные в этом месте вопросы о шаманизме. Даша радостно отвечает, поведав вопрошающим всю иерархию тенгриев и сославшись на авторитетного ныне ольхонского потомственного шамана Валентина Хагдаева, прошедшего пятое посвящение хэсэтэ боо и получившего бубен. У Валентина есть и шаманский знак – лишняя кость – тэнгерийн тэмдэг – раздвоенный большой палец правой руки, которым шаман указывает одновременно на внешнюю и на внутреннюю стороны универсума. Валентин прекрасно образован, он кандидат наук, окончивший аспирантуру Института монголоведения, буддологии и тибетологии Бурятского научного центра СО РАН, он автор нескольких научных монографий, посвящённых проблематике шаманизма, он знает наизусть множество ольхонских легенд и преданий, и он действительно может указать нам в глубину, войти в которую мы сможем только сами.

Я фотографирую источники и наслаждаюсь аурой иноземцев. Умение отдыхать и радоваться существующему – отличительнейшая и не раз подмеченная мною в пути черта интуристов. Они создают отдых и положительный настрой именно в своём собственном сознании. Красноярские мужики, шестым чувством осознав, что их кинули на «древних» источниках, недовольно ворча и огрызаясь женам, торопятся на корабль.

Группа растянулась, и я радую свои глаза наблюдением потока человеческих лиц. Здесь и сурово-добродушные красноярские мужики, и их восторжённые и какие-то одновременно наивные жёны. Здесь и англичане, немного говорящие на русском, в окружении шустрых русских девушек, немного говорящих на английском. Общая аура доброжелательности, которую не портит даже лёгкая и такая русская, такая знакомая перебранка дружных красноярских мужей со своими не менее дружными жёнами, установилась в ноосфере. Наша гид Даша замечает, что сегодня группа на редкость радостная и созвучная, как и аномально солнечная погода. Накануне у Даши была группа злая и всем недовольная. Эту группу сопровождала испортившаяся в пути погода, эту группу сопровождали многочисленные и генерируемые ею же досадные мелочи и неприятности, в довершение эту группу не приняла ступа, обрушив на их головы ледяной ливень и гнев дакинь. И никто ничего так и не смог доказать этим людям, даже указывая пальцем.

Я с грустью вспоминаю своих ушедших в скепсис друзей, которые, лишившись однажды предоставленного им указующего пальца, отвернулись от своей возможной глубины, с досадой плюнув на опостылевшую им плоскость.

Перед отплытием с материка нас ждало угощение замечательными бурятскими позами. Мне понравились позы, которые оказались здесь, в этой тихой заповедной местности, необыкновенно вкусны. Мне понравилась бурятская семья, устроившая здесь свой немудрёный, но какой-то душевный и очень правильный по своей сути бизнес. Понравился мне бурят – хозяин, я прочитал в его лице подлинную доброту, которая «не за деньги», а исходит от самой души человека. Мне понравились две дочери бурята, которые подавали нам позы и в лицах которых я не увидел пошлости, расчерченной мелом всезнающей плоскости, лишённой самого главного – лишённой глубины, впрочем, как и совести.

Мне стало стыдно перед этой бурятской семьей за всех тех людей, что по-хозяйски, за бабки, приезжают сюда, выражают недовольство, хамят, плюют на цветы и тем самым плюют в души людей, плюют в наши сознания, плюют в глубину. Я бы очень хотел, чтобы вот эти девушки не озлобились от нас, от нашего хамства и нашей пошлости, чтобы они никогда не отвернулись от Будды собственного сердца, молча и с улыбкой указывающего на распустившийся цветок. Спасибо вам, родные! И простите нас...

 

С Наташей на материке в местечке Зама

 

Корабль отчаливает. Он придет сюда вновь, завтра, послезавтра. Он привезёт совсем других людей, совсем не нас. Но какой-то частью души, какой-то частью сознания я ощущаю, что в каждом ступившем на эту дивную заповедную землю буду присутствовать и я. Отсюда и моё не дающее мне покоя всю мою жизнь врожденное чувство вины.

 

«Ты говорил, томимый нашей жаждой,

Что мир спасётся красотой, что каждый

За всех, во всем, пред всеми виноват».

 

Гребные винты нашего «Ярославца» вгрызаются в глубину и вспенивают поверхность. Над поверхностью показываются чёрные головки байкальских нерп. Они держатся на достаточном от человека отдалении, и их почти не видно. Когда-то нерпы с удовольствием выходили на чистые берега Ольхона и не боялись людей. Когда-то на Ольхоне текли родники и были открыты пещеры, в которых ламы зажигали свечи Человеческого Долженствования. Настало время убирать палец. Родники иссякли, пещеры закрылись, нерпы отошли от берегов, а свечи Человеческого Долженствования погасли. Белый Остров скрылся в туманной дали подлинно трансцендентного, и мы оказались на пороге последнего испытания. Испытания веры и доверия. Разве есть в человеке совесть, если я не могу указать на неё пальцем? Разве есть в человеке сознание?

Я продолжаю с надеждой смотреть на небо, хотя монах уже давно убрал свой указующий палец. Но я продолжаю верить.

Красноярцы откупоривают очередную реторту Великого Делания. Тост в честь святого Валентина – алхимика. К мужикам теперь присоединяются и их жёны. Мужики добреют прямо на глазах. Они снисходительно показывают пальцем на замёрзших и закутавшихся в пледы и одеяла англичан и вспоминают, как «эти хлюпики пытались нас победить в сорок первом».

Время обедать. Нам приносят котёл ухи из омуля, салат, чай и пряники. Мы накрываем стол на корме, рядом с победителями-красноярцами и «побеждёнными ими немцами», то есть англичанами, которые вообще-то союзники, если уж восстанавливать историческую справедливость. Аура добра накрывает стол. Между нами всеми практически устанавливается братство. Даша удивляется и говорит, что давно не встречала столь дружной команды. Даша беспрерывно рассказывает о Байкале, о себе, об Ольхоне, о шаманах и бурятском шаманизме.

Я наблюдаю за рождением Человека. Вот один парень, англичанин, закутавшись в плед и поджав под себя ноги, расположился на носу и смотрит куда-то вдаль. Невольно я залюбовался его взглядом, сфокусированным на линии горизонта. Он смотрит словно не на поверхность, а в глубину байкальского мифа. Это видно в его глазах, это читается без переводчика. Мне захотелось сесть с ним рядом и молча смотреть, смотреть.

В глубине не нужны слова. Глубине не нужны указывающие на неё пальцы...

Огой остров приближался. Голый, торчащий над водной поверхностью холм. Ослепительно-белая ступа на вершине Холма, как язычок пламени в сердце дакини Тромо-Нагмо.

Ступа совсем новая. Она возведена здесь в 2005-м году силами волонтеров буддистов из Москвы, Питера, Минска, Екатеринбурга, Иркутска, Нью-Йорка, Лондона и Лиссабона по инициативе московского Дхарма-центра Тромо-Нагмо. Обоснованием для строительства ступы послужило предсказание Ринпоче Падмасамбхавы о том, что сакральное учение дзогчен будет практиковаться на севере. Благословенные ламы Тулшик Ринпоче, Таклунг Цетрул Ринпоче, Минлинг Тричен Ринпоче даровали святые субстанции дхармы, многочисленные буддийские реликвии, тексты и статуэтку «Матери всех Будд» дакини Тромо Нагмо.

Место под ступу выбиралось чередою неслучайных случайностей. Ольхонские Шаманы воспротивились внедрению в их тенгрийский пантеон чужеродных энергий и отказали в прибежище ступе на территории Ольхона. Миролюбивые буддисты предложили шаманам самим указать место строительства. В ответ на это предложение шаманы уселись кругом, воскурили свои косяки, ударили в бубны и увидели Огой остров с высоты своего шаманского полёта. Огой – удивительный остров. Никогда не бывший населённым, он по праву мог считаться чистой землёю. Совсем небольшой, протянувшийся на 2 километра узкой, извивающейся, словно дымок из трубки шамана, полоской суши с юга на север, остров Огой повторял очертания Ольхона и служил своеобразным сердцем Малого моря, подобно самому Ольхону, являющемуся сердцем Байкала. При взгляде на Огой с воздуха, с высоты полёта орла, видно, что остров этот своею формой удивительным образом напоминает контуры самой Тромо-Нагмо, исполняющей завораживающий и полный сакрального значения танец смерти, пальца указывающего в глубину подлинного прозрения. Дакини – гневные и устрашающие божества-энергии тантрического буддизма Ваджраяны. В индуизме их аналогом являются женские божества, входящие в свиту богини времени – Кали и питающиеся человеческим мясом. Именно они, эти энергии, уничтожают все указующие на Луну пальцы и ставят практикующего и, увы, непрактикующего на порог эволюционного прозрения. Тебе было дано время вырастить крылья, тебе были даны учения и указания для полёта. Теперь время вышло, как вышла на поверхность устрашающая Кали, и тебя просто спихивают в пропасть. Неужели ты так и не научился летать? Время было. Время пришло!

 

Остров Огой - сердце Малого Моря

 

Остров Огой - сердце Малого Моря

 

Именно так появились на земле первые птицы. Именно так первые кистепёрые, двоякодышащие рыбы выползли на сушу. Именно так «волосатая обезьяна» развела и приручила свой первый огонь. Именно так в человеке должен родиться Человек. Эволюция сурова и беспощадна, как Кали и её свита. Эволюция неизбежна, как Кали и её свита. Эволюция может стать добровольной и радостной, когда мы захотим Рождения Человека.

Дакини (от санскритского ди – летать) – это «шествующие в небесном пространстве» силы Вселенной, обрушивающиеся на Землю и вызывающие неизбежные реакции. Дакини – это энергии звёзд и планет в своих немыслимых соединениях и конфигурациях, пронзающие наши тела и наши сознания. Звёзды ведут того, кто хочет, и влачат того, кто не хочет – так говорит старая астрологическая поговорка. Система эволюционирует, и человек может стать сознательным проводником этих идущих из недр Вселенной, из глубины пространства-сознания энергий. В каком мире мы могли бы жить, если бы осознали своё долженствование и стали проводниками. Но мы свободны, это априори, это онтологично и не требует доказательств. Мы можем стать чище и лучше, но мы можем и не меняться. Мы можем становиться злее и хуже, это мы тоже можем, как и наши клетки могут, отпав от паттерна нашей организации, начать строительство своего, угодного им тела – опухоли, погубящей со временем и самих себя, и возможное для их долженствования тело.

«Злобная» Кали однажды придёт и уничтожит поверхность. Вам была предоставлена возможность заселить глубину. Время пришло.

Экаджати – таково имя верховной Дакини школы ньингма – имя разрушающей препятствия. Песчаная мандала поверхности, указав на глубину, разрушается потоком времени-кали. Пещеры закрываются. Пение смолкает. Белый Остров скрывается в туманной глубине горизонта.

Мы высаживаемся на Огой. Ступа сияет на высшей точке Холма, на отметке 512 метров. Ступа расположена в самом сердце острова, и при взгляде с высоты полёта орла видно, что это место является и сердцем дакини.

Ширина ступы 5,8 метра, высота – 6,35 метра, для её сооружения было перевезено на остров около 350 тонн цемента и песка. Строительством ступы руководил специально приглашенный лама из Бутана, на счету которого строительство более сорока буддийских ступ в разных странах мира, в разных точках поверхности.

 

Ступа на острове Огой

 

Ступа на острове Огой

 

При строительстве ступы благоприятные чудеса вырывались из глубины на поверхность. Так, при призывании водных нагов над островом начался сильнейший ливень, размывший дороги и прервавший сообщение острова Ольхон с материком. Множество раз в небесах над ступой появлялись и исчезали яркие радуги, причём одна из них возникла, прямо на глазах изумлённых строителей, из основания ступы и огненной дугою соединила Огой остров с Ольхоном.

В недрах ступы помещены мощи буддийских святых, ритуальные предметы и более 750 килограммов оригинальных буддийских текстов, выполненных на свитках и присланных сюда, на остров, из разных стран мира. Здесь полное собрание канонических текстов Ганджура – слов самого Будды, содержащихся в 1046 трактатах и помещённых в 108 томах. Здесь же полное собрание текстов Данджура – комментариев к словам Будды, содержащихся в 3683 трактатах и помещённых в 225 томах. Здесь же, в недрах ступы, находится более 2,5 тонн разнообразных мантр и священных реликвий и субстанций – вода мировых океанов, зёрна злаковых растительных культур, орудия человеческого труда.

Изображение самой дакини Тромо-Нагмо, её статуэтка завершает собранные в ступе сокровища.

Вид богини ужасен. Демоническое существо женского пола с развевающимися огненными волосами танцует на трупах людей, на её голом, как сама истина, как само время, теле – ожерелья из человеческих костей и черепов, а в руках чаша с кровью младенцев. Она тоже всего лишь палец символа, указывающий на подлинную глубину своего значения. Я поднимаюсь на Холм, чтобы поклониться пальцу.

Опережаю основную группу, взлетаю, как на крыльях, и предстаю перед ступой один на один. Чего пожелать? Дакини бесполезно просить о предметах поверхности. Кали не предоставит тебе ни дома, ни яхты, ни «бентли». Она скорее с радостью заберёт у тебя всё это, если ты не оставишь свои привязанности к этому. Ведь дело не в коттедже и не в яхте, дело в сознании. Пользоваться можно всем, время предоставляет нам эту возможность так же, как и свой указующий в глубину палец, но это же самое время однажды выбьет почву из-под ног, лишит сознание малейшей опоры, предоставив ему, сознанию, возможность совершеннейшего и восхитительнейшего полёта.

Кали толкнет тебя на сибирские нары, во Владимирскую тюрьму, на эшафот последнего выбора. Ты крикнешь, в надежде задрав лицо в небо, о минующей тебя чаше, ты произнесёшь вот это своё последнее человеческое желание, ты забудешь, что именно ради этого момента ты и пришёл сюда, на поверхность. Время пришло. Индеец племени яки Хуан Матус немилосердно толкнёт в спину. Где твои крылья? Тебе была предоставлена возможность вырастить их. Теперь настало время лететь.

Вставай на свои плавники и дыши воздухом. У тебя болят жабры? Но ты уже не рыба, знай это! Ты двоякодышащее, и у тебя есть лёгкие. Дыши. Твои плавники выдержат твоё неуклюжее тело, сделай шаг, выйди из воды в следующее, долженствующее тебе царство. Да родится в тебе ЧЕЛОВЕК!

Я иду по часовой стрелке, по уложенной камнями дорожке, образующей опоясывающую ступу окружность. Я ничего не прошу. Хотя нет, я прошу. Я прошу освобождения, каким бы мучительным оно ни было. Я понимаю всё безумство своей просьбы, но разве не затем я и пришёл сюда? Разве не за этим я шёл по Острову, шаг за шагом, раздражаясь и успокаиваясь, что-то понимая и тут же скатываясь в бездну непонимания, споря с отцом и изнывая от щемящей любви к отцу, к выброшенным на берег ржавым кораблям его детской мечты и к его любящему сердцу.

Я иду под руку с Наташей. Я и не заметил, как она оказалась рядом. Теперь мы идём вместе, круг за кругом. Идём вокруг ступы, идём всю свою жизнь. Идём вместе, вот так вот взявшись за руки, уже 15 лет.

Я бы хотел идти так и дальше, но я смирен сегодня. Если Тебе угодно будет разорвать и эту связь на поверхности, что ж, я приму со смирением и это освобождение.

Мы идём молча. Почему-то я чувствую, о чём думает Наташа, о чём просит. Почему-то я это знаю. К нам присоединяется Тонечка, и мы идём все вместе. Над нами голубое бездонное небо, в глубине которого существуют звёзды, на которые мы не можем указать пальцем, но которые существуют так же, как и эта гармония сегодняшнего дня. Мы создали её сами, эту гармонию. Все мы. Шаг за шагом, все предшествующие дни мы шли вот к этой гармонии. Мы выбивались из ритма и теряли чувство такта, мы видели, как мгновенно реагировало пространство на малейшее изменение нашего сознания. Мы пытались выправить и сонастроить наши отношения. Мы пытались соответствовать Острову. Каждый из нас по-своему чувствовал Остров, и каждый из нас по-своему шёл к нему. И Остров отвечал нам. Он отвечал нам взмахами крыльев белоголового Орла на мысе Саган-Хушун. Он улыбался нам улыбкой суслика на мысе Хобой. Он подарил нам удивительные стоянки своей поверхности, и он позволил нам прикоснуться к своей глубине. Он отвечал на все наши молитвы, которые каждый из нас, даже до конца и не осознавая, творил на своём пути. Он никогда не закончится для нас – Остров, ибо и там, на материке, у себя дома, по пути на работу, в школу, в магазин мы будем продолжать произносить свою молитву. Мы будем продолжать желать, и окружающий нас мир, планета Земля – остров в безвоздушном океане космоса – будет точно так же, как и сейчас, исполнять все наши желания. Наши СОКРОВЕННЫЕ желания. Не потому ли так просят, так требуют наши православные Отцы, чтобы молитва, настоящая молитва творилась умом, успокоенным в сердце. Быть может, только тогда и осуществится Человек. Осуществится и наполнит собою, своим сознанием своё собственное пространство. Пространство, которое одни называют Христом, а другие называют Буддой, и которое я называю ЧЕЛОВЕКОМ, ПУРУШЕЙ на самом древнейшем языке – санскрите.

Мы заканчиваем поход по острову Ольхону. Мы покинули сейчас этот остров и перебрались на Огой, совсем крошечный островок Малого моря. Отсюда, с этого островка, отчётливо видны все наши удачи и промахи, все наши консонансы и диссонансы, все наши споры и примирения, все наши дела, поступки и мысли. Видна вся наша карма, которую мы создавали на острове Ольхон. Покинув остров, мы перейдём на материк. Мы умрём на острове и родимся дома, в далёком и каком-то нереальном сейчас для нас Челябинске. Мы оставим одну жизнь и войдём в другую. И каждая из жизней для нас – это на самом деле поход по очередному Острову, которых великое множество в безбрежном океане вечности.

Наша жизнь на Острове была фрагментом, отрезком времени из какой-то более значительной жизни. Но и та значительная жизнь на поверку окажется точно таким же фрагментом жизни ещё более великой. И эта более великая жизнь, в свою очередь, лишь частица ЖИЗНИ ВЕЛИЧАЙШЕЙ. И так от воплощения к воплощению, от жизни к жизни, от манвантары к манвантаре.

Ману-антара – санскритское слово, означающее период жизни одного Ману, то есть одной мысли. Это может быть и гигантский космический цикл планетарной мысли, длительностью в 4 320 000 000 земных лет, именуемый на санскрите одной кальпой и считающийся всего-навсего одним днём Брамы. Это может быть и 360 таких дней и ночей Брамы, составляющих один космический год. Это может быть и 100 космических лет, составляющих, согласно Ведической мифологии, один космический век.

Пуранические системы, в свою очередь, делят каждую из кальп на 14 манвантар, каждая из которых содержит 71 махаюгу, что в итоге дает (71х14) 994 махаюги – большого периода жизни. И всё это жизни, всё это инкарнации, всё это манвантары, и всё это Острова нашей ЕДИНОЙ Бесконечной Жизни под ВЕЧНЫМ НЕБОМ – ХУХЭ-МУНХЭ-ТЕНГРИ.

 

Пилигрим Белого Острова

 

 


№59 дата публикации: 07.09.2014

 

Оцените публикацию: feedback

 

Вернуться к началу страницы: settings_backup_restore

 

 

 

Редакция

Редакция этико-философского журнала «Грани эпохи» рада видеть Вас среди наших читателей и...

Приложения

Каталог картин Рерихов
Академия
Платон - Мыслитель

 

Материалы с пометкой рубрики и именем автора присылайте по адресу:
ethics@narod.ru или editors@yandex.ru

 

Subscribe.Ru

Этико-философский журнал
"Грани эпохи"

Подписаться письмом

 

Agni-Yoga Top Sites

copyright © грани эпохи 2000 - 2020