Иван Зорин

ОБРАЗЫ МИРА

 

РАСШИРЕНИЕ ОДНОЙ МЕТАФОРЫ

Венецианец Амброджо Контарине, ходивший в Персию в конце ХV века, в своём сочинении упоминает о неких язычниках, кочующих по просторам московского княжества. «Рассказывают, - пишет он, - что народ этот поклоняется первой попавшейся ему вещи». Сейчас, спустя пятьсот лет, замечание итальянца наталкивает на метафору и взывает к обобщению.

Современная пропаганда легко манипулирует сознанием, убеждая нас в непреходящей значимости любой наперед взятой фигуры – футболиста, актера или рок-звезды. Последняя попытка освободиться от оков массового внушения провалилась на заре века. Кнут Гамсун, вспомнивший Руссо с его убеганием в пастораль лесов, успех толстовства и кратковременное торжество анархических идей - это осколки одинокой дрезины, смятой локомотивом Организованности. Сыр всегда в мышеловке. Безоговорочное подчинение – цена комфорта, цивилизация подразумевает рабство. Это хорошо чувствовали стихийные бунтари. Но ХХ век окончательно подавил очаги их сопротивления. Информационные средства, способные творить кумиров и создавать богов, рождающие вселенские мифы и погружающие в коллективные сны, всесильны, и потому трудно не поддаться гипнозу толпы. Вероятно, мы являемся последним поколением, которому это ещё удаётся, но в дальнейшем потребуется напряжение уже нечеловеческое. Да и мы радикально меняется. Диких гусей вытесняют одомашненные сородичи, общество принимает добровольный постриг.

«Они поклоняются любой, наперёд заданной вещи, - удивляется древний путешественник, - они готовы почитать идолом всё, на что укажут жрецы». Пророчествовал ли Контарине о сегодняшнем дне? Навряд ли. В нашем юном и вечном мире мы все обречены лишь на обманчивый хоровод метафор и невнятный сумбур случайно произнесённых истин.

 

СТУПЕНИ НЕБЫТИЯ

Невырвавшееся признание, несделанное предложение – слова, так и не одолевшие порога молчания, похороненные нерождёнными, влияют на судьбы, быть может, не меньше их явленных миру собратьев. Дорогу от смутного ощущения до истины, от предчувствия до банальности осиливают единицы, энергичное, но ничтожное меньшинство. Отголоски вечной тишины, допущенные к нашему бытию потусторонностью, птицы, перелетевшие Ахерон, - это лишь вершина айсберга. Сколько замыслов лежит во прахе воображения, сколько мыслей не облечены в слова! Мычащее стадо, сгрудившееся у стены небытия!
У небытия своя, неведомая нам иерархия. Для нас приказы, не отданные при Ватерлоо, так же эфемерны, как и сообщения вчерашних газет, а неосуществленное намерение такое же ничто, как и шутки прошедшей вечеринки. Они принадлежат прошлому, которого нет, памяти, которую строит будущее. Разница для нас определяется лишь степенью осведомлённости, глубиной посвящения. Но хроника не история: всё непроизнесённое, любое движение души может хранить разве Книга небес.

Грёзы, недомолвки, сны, несбыточные мечтания, погребённые в нас порывы – мир, буквально, соткан из их паутины. Мысль изречённая есть ложь, лучшее стихотворение – ненаписанное. Где грань, которую мы именуем воплощением? Вправе ли мы вслед за христианством считать слово зыбким рубежом сотворённого? Всё-таки в начале было дословие, из которого потом возникла цивилизация словесных обёрток, и желание - отец мысли.

Иногда кажется, что Сократ реальнее многих живущих ныне, Данте – моих современников, а иногда – что перед небытием все равны. Ведь извержение Везувия и кашель иудея, чья нога последней покинула Египет, у ворот небытия одинаково неразличимы. На пути от суеты к безмолвию нам всем предстоят одни и те же ступени, нам всем уготовано восхождение к забвению.

Эти строки посвящаются тем бесчисленным, как блики дрожащей листвы, оттенкам ощущений, которые промелькнули сегодня, пятого августа девяносто восьмого года, когда писалось это эссе, и которые не нашли в нём своего отражения.

 

ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПСИХОЛОГИЗМ

Гамлет, узнав тайну гибели короля, медлит. Его нерешительность растягивается на пять действий, его поведение находит отклик уже четыре столетия. Противоречивое, оно создает ускользающий, а значит, вечно манящий образ. Характер человека невозможно выразить, исчерпав жалкий лексикон человеческих качеств: коварство, алчность, доброта, жестокость, зло, ревность, суетность, робость. Нас программируют иные коды, нами управляют иные программы, о которых мы лишь смутно подозреваем. Наш язык отрезан от реальности, наша сущность невыразима в словах.

В античных трагедиях ещё нет, или почти нет, привычки указывать причины поступков. Фатум, судьба и воля богов – вот что движет героями помимо воли Софокла и Еврипида. Христианское средневековье имело один Камертон, один Идеал, задающий и масштаб, и систему координат. Житийный портрет окаймляется бесхитростной рамкой заповедей. И только литература Нового времени претендует на объяснения. Список её попыток (место в нём определяется авторским талантом) необычайно длинен – от художественного метода Толстого до големов, действующих на страницах изданий в глянцевых обложках. Кажется, что предпринятый манёвр позволяет сдвинуться с мертвой точки, получая, вместо скупой иконы, полотно, приближающее к подлиннику. Кажется, ещё чуть-чуть - и завеса разорвётся. Несколько поколений подпало под этот гипноз. Но литература, исповедующая психологизм, – царство кривых зеркал. Её отражения походят на реальность, как прописные истины на то, что нас ждёт за порогом школы. Следить за душевными переживаниями персонажей – прерогатива юности, искренняя наивность – удел невинных. С годами всё отчётливее проступает разница между оригиналом и копией и к романам теряется интерес[1].

Освобождение от запретов привело к ренаровским откровениям, снятие табу – к обнажающей болтовне, обречённой искажать, как вопли пересмешника. Наше поведение - это бесконечные переливы настроения, калейдоскоп превратностей, череда ощущений, порывов, встреч, воспоминаний, болезней, предчувствий, необъяснимых совпадений и невидимых утрат, это свалка впечатлений, неразгаданных загадок и опыта, который не втиснуть ни в какую книгу. Онегин, Гобсек, Свидригайлов и Болконский – отзвуки одного «я», детали сокровенного, его далёкое эхо. Мы – вереница других в нас. Я царь, я раб, я червь, я Бог.

Сегодня искусству больше не доверяют. Оно существует лишь как искусственность, руководствоваться им – безумие. Покаяния Раскольникова захотел Достоевский, в муках Жюстины повинен де Сад. Наше недоверие вылилось в постмодернистскую сумятицу и неуёмную тягу к фактологии. Избавившись от суеверий, ХХ век сделал из психологии науку. И это оставляет в сердце каплю горечи и сожаления.

 

ЗЕРКАЛО

Тому, что просвещение подразумевает изворотливость, масса свидетельств. Вот одно из них. Кондотьеры эпохи Возрождения привыкли имитировать сражения, без единой царапины захватывая или оставляя поля брани. В междоусобицах наёмники щадили наёмников, победителя определяли договорённость и золото. Это профессиональное братство удлиняло короткий век воина, делая из битвы театр, из шпаги - украшение. Повсюду на Апенинах торжествовало лукавство. Гладиаторы превратились в комедиантов, рыцари – в ловких шутов. Когда железные солдаты Карла VIII перешли Альпы, итальянские войска в ужасе разбегались. «Французы убивают всерьёз», - удивленно кричали потомки легионеров, позволяя варварской жандармерии грабить цветущие города.

Эта история чужого малодушия вызывает теперь усмешку. Но прошлое отражает будущее, хотя оно, быть может, и зеркало для слепых. Потомки христиан, мы ведь уже не видим в этой истории себя – нашу веру «как бы» с её комфортабельным лицемерием, страхом поступка, хитросплетением слов, которое рассыплет судный вопрос о соответствии Слова и Дела.

 

НЕВИДИМАЯ ИСТОРИЯ

Её суд вершится по неведомым законам, приговор объявляется с опозданием. Медлительная, она проверяет важность того, в чём убеждают нас самозванные авторы паралипоменонов. Волновавшими всех в 1799 году новостями считались интриги царедворцев, сводки итальянской кампании, балы, сплетни, пуговицы на мундире военных. В этот год родился Пушкин. В сообщениях современников вы не встретите имени Ван Гога. В хрониках прошлого века - Кьеркегора. История не умещается в летописи. Она творится будущим. Кто помнит теперь знаменитых гладиаторов, которым рукоплескали соотечественники Вергилия, колесничих, победивших на Олимпиаде, когда пил цикуту Сократ, возниц константинопольского Ипподрома, затмевавших славой отцов Церкви? Забытое перестаёт существовать, умершее имеет шанс обрести новую жизнь.

Обречённым на события из небытия, ведь факт всегда принадлежит прошлому, нам не дано видеть ни происходящего, ни будущего. Наши предсказания - это гадания авгуров, наши предположения - прогнозы гаруспиков. «Я привёз вам мир», – заявил англичанам вернувшийся из Мюнхена Чемберлен. Фантазии вчерашних газет умирают на рассвете с регулярностью ночных мотыльков.

В полотне настоящего сплетены бесконечные нити. На судьбы королей влияют поступки ничтожнейшего из подданных, на судьбы мира – ничтожнейшие обстоятельства. В развязке Ватерлоо повинны слякоть и насморк Наполеона, в русской диктатуре середины ХХ века – исключившие из семинарии безвестного грузинского юношу. Приглядевшись, мы заметим, как из прошлого тянется и содеянное и не содеянное: крики младенцев, хрипы павших, не обнажившиеся клинки, закаты, безвкусица, покинувшие гавань корабли, луна, увиденная героями перед смертью, ошибки поэтов, сны, вывороченные идолы, пожарища, ложь, ставшая истиной, и правда, обратившаяся в обман. Данную минуту ткут мириады причин, которые мы за неимением лучшего нарекаем случайностями, сегодняшнее творится всем предшествующим сразу. Наш выбор, наши версии всего лишь тропинки в этом хаосе. Гвоздь, вбитый легионерами в крест в Иудее, согласно Гиббону, был гвоздём, заколоченным в гроб Империи. Ссора отставного писаря с польским шляхтичем, по мнению Костомарова, объединила Украину с Россией.

Река причин впадает в море следствий. Я не уверен, что мяч, отобранный у меня в детстве соседским мальчишкой, не привёл к написанию этих строк.

 

ДОГАДКИ

Греческое чудо, как с лёгкой руки Ренана окрестили то, что произошло в Элладе VIII – IVв.в. до н.э, вряд ли когда повторится. Объяснений тому множество.

Рассел, иллюстрируя «духовную» плотность афинского общества числом художников, скульптуров и философов, отнесённым ко всему свободному населению, получает величину близкую к единице. Знаменатель оценивался англичанином в десятки тысяч. Повторить этот опыт с миллионом и миллиардом было бы уже невозможно. Уайтхед в «Приключении идей» пишет, приведу его оригинальный пассаж целиком: «Я считаю, что сами древние греки не оглядывались на прошлое и не были консервативными. По сравнению с соседними народами они были поразительно неисторичны. Они отличались умозрительностью, страстью к рискованным приключениям, стремлением к новому. Наше самое значительное отличие от греков заключается в том, что мы – подражатели, в то время как они никого не копировали».

Ипполит Тэн ищет корни культурного переворота в климате и географии. Буркхардт пускает в обращение характеристику грека архаической эпохи как «агонального человека». (Разумеется, он имел здесь предшественников, у Эрнста Курциуса мы встречаем следующую формулировку: «Вся жизнь греков, как она предстает перед нами в истории, была одним большим состязанием».) Буркхардту вторят Ницше, Хёйзинга и наш Зайцев. Берве в 1965г. пишет очерк «Об агональном духе греков», предполагая, что дух этот ниспослан свыше.

У каждого историка свой вкус. Ингомар Вайлер, наоборот, отрицает соперничество даже у греческих атлетов. Он подменяет его материальной выгодой, называя ветвь олимпийской маслины «символом лицемерия».

Тайна вещей в их очевидной бессмысленности, вечный эпитет истины – «ускользающая». И действительно, перечисленные версии напоминают ответы схоластов, почему едет телега. Потому, что впереди лошадь. А что движет лошадью? Кнут, овёс, желание возчика. А откуда взялось желание у возчика? Из небходимости ехать. И так далее. Бесконечная череда причин, цепляясь друг за друга, вызывает здесь одно и то же следствие. Выделяя какую-то из них, мы сталкиваемся с необходимостью подыскивать ей новое объяснение. Поэтому феномен в целом, убеждают схоласты, подвластен лишь Богу.
Быть может, прошлое неисчерпаемо только затем, чтобы в его зеркале каждый смог увидеть себя.

 

В ЗАЩИТУ СМЕРТИ

Освободив из египетского плена, Бог сорок лет водил избранных по пустыне, чтобы в землю обетованную пришли не знавшие рабства. С бессмертными это было бы невозможно. Из прошлого за каждым из нас тянется шлейф унижений, измен, утраченных иллюзий, вереница обид, грехов, равнодушие и одиночество, на каждого давят разочарования и усталость, которые зовут опытом. Старость - это воспоминания, она неуступчива, а поступку нужна свежая кровь. Божественному промыслу не противится только легковерная юность…

Эволюция - гамбит, где нами безжалостно жертвуют. Природе легче сотворить плоть, чем изменить заложенную в ней программу. Адам и Ева, пребывая в райском гомеостазе, могли бы вечно влачить жалкое существование камней или окаменевших растений. Я представляю их, бессмысленно улыбающихся, собирающих плоды неведомых деревьев. Но, познав Добро и Зло, они неизбежно вкусили смерть. Заставляя окостеневать каждого, смерть избавляет от окостенения род.

Все младенцы одинаковы, как и все мертвецы. Пропасти между людьми роют люди, небытие наводит через них мосты. Поэтому могила куда нравственнее купели. Представьте Нерона, Грозного или избранного Вами политика вечными. Наше последнее пристанище, наша общая черта, это, пожалуй, единственное, что примиряет с тиранией властей, всеобщим угодничеством, торжеством силы и бессилием слёз.
В безумной логике мира, которую не постичь и к которой остаётся привыкнуть, здравому смыслу отвечает только смерть.

 

ОТТАЛКИВАЯСЬ ОТ “БЕОВУЛЬФА”

Эта воскрешённая Торкелином древность[2] претерпела множество исторических редактур. Беспощадные, они ворошили прошлое, пробуждая призраков, ибо прошлое, как море, могила чьих-то сиреневых туманов и красных солнц.

Так в современных поэме судебниках кровная месть уступает вергельдам – вире за убийство, и среди её героев уже безраздельно господствуют деньги. Величественный Хродгар выкупает Эггтеова, отца Беовульфа; верховному сюзерену вручается вергельд за убитого Гренделем воина-геата. В замурованных в тексте историях упоминается цена примирения фризов и данов, стоимость перемирия данов и хадобардов. У врагов же по-прежнему царят вендетта, варварство, хаос. Ужасный Грендель за убитых не платит, его мать мстит за смерть сына, убивая датского эрла, в отместку за похищенную чашу дракон сжигает своим дыханием селения геатов. Силам тьмы отказано в развитии. “В дихотомической структуре героического мира, - пишет один исследователь англосаксонских хроник, - как в зеркале, отражена антиномия: одобренные элементы нового становятся задним числом бонтоном эпических героев – отжившее, негативно воспринимаемое старое остаётся принадлежностью чудовищ”. На примере отношения к кровной мести он сравнивает и скандинавскую сагу о нифлунгах с немецкой “Песней о Нибелунгах”.

Мимикрия преданий вечна, иначе они обречены забвению. И сегодня голливудская стряпня делает Цезаря доступным техасскому обывателю, а королеву Марго – королеве бензоколонки. Единственные каноны – это вкусы потомков, и я вполне допускаю, что в нашем технократическом будущем лейтенант Глан выйдет из лесов, а меланхоличный, исповедующийся гражданин Женевы утешится пастушьей свирелью цивилизации.
Искусство служит времени. И кто знает, сколько раз в угоду настоящему переписывались гомеровский эпос или “Слово о полку Игореве”.

Ведь на земле ничто не свято – даже легенды, даже прошлое.

 

ЗА КУЛИСАМИ РАЯ

Вторгаясь в небесную иерархию, ортодоксы и духовидцы сходятся в одном: в раю нет времени, там – вечность. Сны минувшего и грёзы будущего навалились на бессмертных его обитателей грудой настоящего. Бытие для них - вереница фрагментов, слившихся в один фрагмент, его мозаика, которая открывается нам частями, им предстаёт купно. Время, текущее от причины к следствию, упорядочивает события, нанизывая их на незримую нить. Беспощадное, оно заставляет теряться в предпочтениях, сожалеть, угадывать. В раю же плач ребёнка (если в раю и раздаётся плач) можно услышать до того, как дитя откроет рот или обожжёт палец.

Время – река, вечность – море без горизонта.

Пребывая в райском гомеостазе, Адам и Ева вкусили от древа времени, несущего познание вместо знания, делящее мир на добро и зло. Утратив невинность, они устыдились наготы своих мыслей, их детской наивности. Беспечные и простодушные, они перебирали до той поры образы, отделёнными от вещей, складывая их кубики вне различий и связи. Как и небесный создатель, с которым были лицом к лицу, они видели не путь, но – судьбу, не движение, но – цепь распаянных, перепутанных сцен, где расставание предшествует встрече, а смерть – рождению. Они зрели Гамлета, мстящим до того, как яд проник в ухо короля-отца, каторгу Раскольникова - до убийства процентщицы, они видели распятие, апокалипсис, исход, руины мифов, себя после грехопадения и меня, пишущим эти строки. Если для нас история разворачивается, то для них она – музей восковых фигур, застывших в нелепых позах. Отсюда их ангельское бесстрастие, равнодушное всеведение, возвышающее над суетой добра и зла.

Вечность лишает выбора, знание отнимает свободу. И действительно, право на ошибку подразумевает необратимость, поступок – длительность, тропа – протяженность. Но воскресшим в раю открывается панорама. Их удел - молчаливое созерцание, бесконечное visio beatifica[3]. Им недоступно разочарование, радость, их не гложет отчаяние, не съедает тоска. Искупив коварство времени, они победили и искушение смыслом, перестав гоняться за его химерой. Для них мы ничтожны - они для нас ущербны. Отрекшиеся от воли, своим блаженством, они похожи на стариков, млеющих на солнцепёке. Тенью кружащейся птицы перед ними проходит пережитое, выстраданное, но проходит отстранённо, будто чужое, вызывая лишь жалкое дрожанье губ.

Чистилище и муки ада усаживают на их скамью

 

АРХЕОЛОГИЯ АДА

В отличие от рая, который окутывают туман метафор и отвлечённость категорий, его легче вообразить. Тут нет необходимости в невнятных обещаниях и манящих непостижимостью аллегориях. Плач и скрежет зубов, египетские загробные казни и огонь апокрифических апокалипсисов продолжают земные муки. Между тем, простодушная попытка посланца Аллаха продолжить плотские радости привела лишь к жалкому слепку с увеселительного дома. Страх впечатляет куда сильнее, чем загадка и тайна.

Этимологически ад восходит к аиду. Топографию аида сообщает Гомер. Вергилий добавляет к его описаниям реку забвения, трёхглавого пса и искупление проступков. Ниже аида залегает тартар. Если бросить железную наковальню с неба на землю, то она летела бы девять дней. Столько же летела бы она и от земли до тартара. В тартаре залегают корни земли и моря, все начала и концы. Он отгорожен медной стеной, и ночь окружает его в три ряда. Даже боги страшатся великой бездны.

А когда боги стали Богом, Божественный жар составил блаженство достойных и боль нечестивых. Кромешная тьма, где в трупах не умирает червь, а огонь не угасает, ждут христиан; печи и мрак вечного огня – мусульман (Евангелие и Коран одинаково тяготеют к оксюморонам). Но это лишь тень мук, которые раздает страшный суд. В его день над мусульманской геенной вытянется лезвие меча: праведные пройдут по мосту, грешные упадут. Коран отводит им гнойную воду, серные озёра и одеяние из смолы. Девятнадцать ангелов сторожат джаханнам, где «вопли и рёв». Там растёт дерево, у которого вместо плодов – головы шайтанов. В некоторых местах Корана джаханнам предстает в виде отвратительно дрожащего, движущегося животного.

Глубже этих представлений залегает иудейская преисподня. Шеол, как и джаханнам, иногда воображается одушевлённым существом, чудовищем, которое проглатывает мёртвых, смыкая гигантские челюсти. Утроба шеола вечно ненасытима, а душа расширяется и волнуется в предчувствии добычи. Согласно Талмуду, который предпочитает числовые метафоры, долина смертной тени находится как бы в ином пространстве, за «горами тьмы», и из неё виден рай. Туда ведут трое врат: одни близ Иерусалима, вторые – в пустыне, третьи – на дне морском. В то же время у шеола сорок тысяч выходов, и он в шестьдесят раз вместительнее рая и в три тысячи шестьсот – земли. Приближающиеся к нему слышат душераздирающие вопли. Шеол состоит из семи отделений, и в каждом последующем огонь в шестьдесят один раз жарче. Глубина каждого отделения – триста лет ходьбы. Только закоренелые грешники проводят в нём больше года, ведь его назначение - очистить от земной злобы. Шеол куда гуманнее джаханнама и ада. По субботам – дням священным для евреев – здесь даруют отдых. Дисциплина тут тоже не очень строгая. Известно, что преступники, отправленные в ссылку к ледяным горам, тайно приносят оттуда снег и, рассыпая, уменьшают пламень, умудряясь грешить даже в шеоле.

Врата европейского ада рухнули под метафизическим проникновением Сведенборга и Данте. Шведский духовидец распространил на потусторонность жестокие законы повседневности. Копируя земной ад, он рисует картины пугающие обыденностью и скукой. Равнодушная бюрократия его ада продолжает и географическое убожество: немцы, англичане, французы томятся порознь. Эту ущербную аскетичность оттеняет бунтующее воображение францисканца. Архитектура его опрокинутого рая не уступает небесной. Его иерархию венчает вмерзший в льдину Люцифер, который терзает в трёх пастях предателей сошедшего Бога.

Преисподня «Божественной комедии» напоминает подземный дом индусов, о котором говорит «Атхарваведа». Участь жившего в Индостане определяет владыка нараки. Здесь, в адских кругах, пребывают в крови и нечистотах, сбрасывают на островерхие деревья, варят в масле. Изощрённость индусов добавляет лишь то, что чувства грешников предельно обострены, и потому пытки особенно мучительны. В отличие от временного пребывания в первых шести кругах, седьмой обрекает страдать до конца света, до тех пор, пока не погибнет Вселенная. У буддистов нарака – одна из шести сфер бытия, самое неблагоприятное место для перерождения. Но даже здесь преодоление кармы обещает нирвану. Восемь жарких нарак, расположены под Джамбудвипой[4]. С ними соседствуют ады с пеплом, а по краям мира разбросаны ещё холодные ады. Философия буддизма рассматривает ад, как сотворение собственной психики.

Скандинавы помещают ад под корнями мирового ясеня. Общедоступный хель противостоит небесной вальхалле. У врат хеля течёт река, мост через которую охраняет сутулая, свирепая дева. «Младшая Эдда» описывает хозяйку мёртвых наполовину синей, наполовину – цвета мяса. Её решётчатые палаты с высокими оградами зовутся мокрая морось. Один отправляется в хель узнать судьбу сына. В битве перед концом мира корабль мертвецов, ведомый великаном, плывёт, чтобы выступить против богов.

Фантасмагорическая эпопея XVI века[5] приводит в китайский ад. Согласно позднейшим сочинениям диюй расположен в уезде Фэнду провинции Сычуань. Восточный педантизм регламентирует наказания десяти его канцелярий. Там есть двор голода, жажды, а грешные видят свои дурные дела в зеркале зла. Надпись на его раме гласит, что перед зеркалом нет хороших людей. Отразившимся уготовано перерождение в птиц, насекомых и пресмыкающихся. Этот азиатский ад продолжает заботу о земном государстве. В него заключаются не уплатившие налогов, кравшие масло из уличных фонарей, камни из мостовой, разбрасывавшие битое стекло или думавшие, что император недостаточно благосклонен к подданным. Духи «мохнатая собака» и «красноволосый» строгают им сердце и клещами сжимают печень, а «воловья башка» и «лошадиная морда» проводят по лестнице ножей. Здесь вырезают языки и отсекают голову за дурные книги, равно как и за поджоги. Местное право предусматривает перевод из одного круга в другой. Здесь же решают, кто в кого должен переродиться. Исправившимся ставят иероглиф на лбу, и списки душ снуют между адом и землёй.

Безразличие джайнской мифологии селит грешников по ямам, усеивающим нижний мир, где нет ничего – ни гор, ни морей, ни островов, ни деревень, ни людей, ни богов. Адиков насчитывается восемь миллионов четыреста тысяч. Несчастные, попавшие туда имеют омерзительную внешность, а их нравы, как и земные, сводятся к унижению ближнего. Бесполые, дурно пахнущие, похожие на чёрных общипанных птиц, они подвергаются издевательствам демонов.

Шеол, аид, джаханнам, диюй, хель, нарака. Человека не измерить меркой этого мира, его страдания – меркой потустороннего. А чья попытка была ближе, увидят все.

 

ОПРАВДАНИЕ ПОШЛОСТИ

Будущему недоступна тональность прошлого, любые комментарии со временем утрачивают вкус. Забытая мелодия не может быть пошлой, пошлость видна лишь современникам. В изжитых словах она прячется за старомодностью и банальностью, тонет в анахронизмах. Бульварные романы ХIХ столетия кажутся теперь лишь наивными, жёлтая пресса того же века выглядит вполне пристойно. В архаике вчерашнего неразличимы ни излишняя чувствительность, ни слащавость. Ложный пафос может вполне обернуться эпичностью, заурядная мелодрама превратиться в великую трагедию. Голливуд - это искусство для домохозяек, апогей безвкусицы, но разве «Ромео и Джульетта» не мыльная опера ХVI века? В моём детстве считались неприличными фарфоровые слоники в буфете и кровать с железными шишечками. Сегодня мне уже самому не понятно почему. Мы можем только догадываться, почему в эпоху Просвещения излишне напудренные парики казались пошлыми, – законодатели этой эстетики унесли тайну с собой. То, что у древних считалось пошлостью, с годами преобразилось до неузнаваемости. Предложенный Гиппонактом «хромой» ямб, претивший литературным вкусам современников, выродился в греческую классику. Классический стиль эпохи барокко стал прибежищем графоманов.

Пошлость - отсутствие меры, и её задаёт сиюминутность. В призме пространства и времени она искажается в скуку, иронию, нелепость, иногда красоту. Она принадлежит к категориям оттенка, а оттенки при взгляде издалека забиваются ведущими цветами. «Младший секретарь департамента церемониала, отставленный от службы с повышением в ранге», кажется японке Сэй-Сёнагон пошлым, равно как и «пряди чёрных волос, когда они курчавятся, двери шкафов, переделанные в скользящие двери, или соломенная циновка Идзумо, если она в самом деле сделана в Идзумо». Корни её восприятия сокрыты мраком чужой культуры. На Западе «обыватель» и «мещанин» означают принадлежность к среднему классу, в русском эти слова несут оттенок пошлости.

Категория пошлости субъективна даже на фоне эстетических категорий. Набоков, например, понимал под ней лишь дурную претенциозность. Под его определение подпадало всё посредственное, всё промежуточное между «Войной и миром» и полицейскими романами. (Последние, как и комиксы, Набоков к пошлым не относил, и с ним трудно не согласиться - крестьянин не способен быть пошляком, это удел недоучек.)

Когда мутная волна демократии смела аристократизм, вульгарность обрела статус эстетики. Мы подпали под очарование кича, нас заворожили профанации массового искусства. Однако, в свете сказанного, появляется надежда, что кричащая пошлость глянцевых обложек станет однажды не более чем иллюстрацией развязных манер - безмерного тщеславия и безмерной глупости.

 

МИР БЕЗ НАС

Вообразить его, значит, выйти из реки обстоятельств, стать невидимкой, созерцать окружающее из материнского чрева или из могилы. Это значит, умереть при жизни, превратиться в постороннего, выпав из гнезда будней. Притаившись, тогда можно видеть дни – тень кружащейся в небе птицы, зреть в замочную скважину суету, ошибки, измену, лесть, одиночество, ненависть близких и быстрое забвение.

Этому препятствует страх: смерть пугает ломкой привычного, исчезновение «я» кажется немыслимым. В практике дзэн, обещающей слияние с миром, это трудное упражнение. Но так ли уж трудно представить Вселенную, где по-прежнему царствует равнодушие, славословят сильных и ухмыляется Зло? Разве не удается нам это, когда вдруг забрезжит прошлое, когда мы спим, углубляемся в книги или мечтаем?

Вслед за Шопенгауэром и Витгенштейном наука расправляется с иллюзией «я», сводя его к игре нейронов и токов. Затерявшиеся в череде событий, мы - песчинки в песочных часах. Мир грохочет своей колеей, заглушая наши невнятные речи, рассыпая их горсткой метафор. Наше присутствие – догорание свечи на пиру, а путь – его называют судьбой – след птицы в воздухе или змеи на камне.

Когда я есть, меня уже нет, и, возможно, окончательный уход только напомнит об этом.

 

ВОПЛОЩЕНИЯ

В Нишапуре в третьем веке Хиджры суфийский пророк Хамдун ал-Кассаб («мясник») ступил на «путь порицания». Земным почестям, отвращающим от Аллаха, он предпочёл испорченную репутацию. Позднее из этого развилась странная школа «дурных святых». Но эта идея не нова. Платон во второй книге «Республики» описывает истинного проповедника, который должен пасть жертвой несправедливости. А ещё раньше те же взгляды находили отражение в самобичевании индусов и мистериях Крита.

Христианские знатоки ересей – Ириней Лионский и Епифаний Саламинский, арабские доксографы – ан-Наджжар и Шахрастани были уверены, что всякая ересь является только вариантом другой ереси, что различные религиозные доктрины соотносятся друг с другом по вполне определённым правилам. И были правы. Оттенки догм, ради которых когда-то убивали, есть не что иное, как плод человеческого сознания, бесконечно перемалывающего мысли, вытекающие из одних и тех же предпосылок. Равен ли Иисус по своему положению Отцу или находится ступенью ниже, познать невозможно. Но допуская существование божественной Троицы - три лика, три персонифицированных объекта, - можно предсказать все потенциальные исходы, которые будут представлены в истории. «Иначе говоря, - пишет Ион Кулиано в предисловии к «Dictionnaire des religions» Мирчи Элиаде, - прежде чем явится Арий или Несторий, я уже знаю, что появится некий Арий или Несторий, ибо появление их заложено в системе, той самой системе, в которой мыслит Арий или Несторий в тот самый момент, когда и Арий, и Несторий считают, что они творят систему». На самом деле система творит их. Их поведение продиктовано вполне конкретными, неведомыми им кодами.

Средневековые реалисты вслед за Платоном, обожествлявшим мир идей, считали вещи воплощением вечных универсалий, слепками Неизменного, оттисками небесного архетипа. Согласно их мнению, воплощение Будды в боддисатвах или Бога в Палестине есть не что иное, как воплощение идеи боговоплощения, а все разновидности государственного устройства, существовавшие или те, что только будут существовать, есть варианты единого, мыслимого нами идеала Государства.

Примерам здесь несть числа. В круговороте эйдосов наши действия обречены на повтор, мы - герои одного, бесконечно долгого, мифа. Быть может, в программу мироздания просто забыли включить Цель, объясняющую, зачем нужно играть предписанные роли, метаться, потакая чужой прихоти, исполняя причуды неведомой нам фантазии.

 

ЯЗЫК

«Мысль изречённая есть ложь», – читаю я строки, написанные полторы сотни лет назад. Как странно, что я понимаю их. Их автор давно умер, мы никогда не встретимся. Что он хотел выразить - неведомо. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся». Удивительно, что мы вообще улавливаем в нём смысл. Что сохранило его для нас? Язык. Река, в которую бросают венки. Их относит всё дальше и дальше, река мелеет, вьётся, прибивая обломки к берегам. Значит, любые строки однажды перестают читаться, сделавшись невнятными, как речи батавов, хеттов, аллоброгов, бригантиев, герулов и других живших на земле инопланетян.

Изжитой смысл умирает. Странно, когда ещё понимаешь его.

Интересно, на какое время алфавит оттянет смерть этого нахлынувшего вдруг ощущения?
13 ноября 1998г.

 

ЦАРСТВО ТЕНЕЙ

Печален аид. Бесплотных нельзя услышать, безликих - увидеть. Безмолвный Кастор ждёт Поллукса, Орфей зовёт Эвридику. Дети небытия, сотканные из ничто, они - эхо, отголосок, блик… Их сомкнутыми устами вещают боги, им неведом диалог. Души лишь вспоминают и оплакивают – что им ещё остаётся? И так – вечность… Или они уже свыклись с тем, что их нет и они есть?..

Платон считал, что мы также лишь припоминаем иной свет, едва проникающий в пещеру, что мы - меньше малого, чей-то слепок, набросок, оттиск… Благодаря книгам, нас окружают ушедшие, благодаря телевидению – призраки. Их вещим и лживым устам неведом диалог. Постояльцы небытия, они – ничто. Живые, они для нас мертвы, мёртвые остаются живыми. Часть населения земли - население книг и лент - существуют вне циферблата. Но мы не замечаем, мы привыкли…

Кто скажет, может, мы уже по ту сторону Ахерона, Времени, Добра и Зла?

 

ЗАБВЕНИЕ

Умер человек. Я беру с его полки книгу. Там на полях запись: «Встретиться с С.Г.. Купить хлеба». Страницы выцвели, чернила едва проступают…

«У жизни тусклые метки, - думаю я, - а смерть - великий чистильщик… Теперь никому не узнать, купил ли он хлеба, встретился ли с С.Г.»

Кто, кроме Бога, разделит наше одиночество?

 

ПСАЛОМ

С кем, кроме Бога, разделить одиночество? Кому поведать тайные помыслы и заветные желания? Смертным они чужды: слова слишком лживые посредники…

Кто видит с нами умершие дни? Мы воскрешаем их в памяти, и, быть может, однажды воскреснем сами. Ты лишил нас слепой смерти зверей ценой сомнений…

Прости же нам маловерие и избавь от отчаяния.

 

БУНТАРИ

«Да хранят тебя Шамаш и Мардук! - благословляет начальника стражи глиняная табличка из Ура. - О рабе, которого я собирался усыновить и который, сбежав, уже четыре года прячется среди подрезателей жил, ты сказал: «Он появился». Пошли в заросли верных людей, пусть приведут неблагодарного. За поимку его я даю сикль серебра, полбана ячменной муки и сила кунжутного масла. Сверх того - фиников. Перед Шамашем, Ададом, писцом Элайей и домашними женщинами, в месяца зиза, на восемнадцатый день». Имя сбежавшего раба не сохранилось, но его история впечатляет. За шестнадцать столетий до Христа кто-то предпочел свободу золотой клетке. Такая судьба – удел немногих.

Нечто похожее мы встречаем у Бицилли. Говоря о регламентированности городского уклада в раннем Средневековье, он замечает: «Тем не менее, находились люди, больше созерцавшие эту жизнь со стороны, чем принимавшие в ней участие; не примыкавшие к системе цехов, слонявшиеся без дела, они были гонимы, на них смотрели, как на инфернальных существ, внушавших мистический ужас; они были бедны, их судьба была трагична, их было ничтожно мало, но они были». Бицилли называет их «первыми интеллигентами».

Сегодня диктатура демократии приковывает к толпе куда прочнее. В эпоху вселенского послушания, когда мнение выродилось в стереотип, а вольнодумство подменили газеты, подобные примеры сыскать уже нелегко. Но они есть. Ведь волосы всегда противятся гребню, и, как заметил Торо, кто-нибудь всегда шагает не в ногу, слушая иного барабанщика.

 

ROULETTE A LA COMMUNION[6]

Банальное сравнение сводит жизнь к игре. Однако, у этой метафоры есть и обратная сторона. Когда шарик мечется по чёрно-красному кругу, в минуту напряжения, нам открывается вся бездна нашего неведения. И одновременно - потусторонность. Завороженные, мы ждём, когда в хаосе возможностей проскользнёт истина, и этот миг возносит на небеса, делая сопричастным предначертанному.

В душе мы не верим в случай, смутная уверенность в предопределении заставляет нас гадать. Делая ставки, опытные игроки доверяют интуиции, неопытные руководствуются системой. Великое множество последних обещают стратегию выигрыша, сулят райские кущи. Однако, ожидание выше приговора, постичь означает привыкнуть.

Из бездны незнания рождается Бог. Глядя на крутящийся шарик, каждый испытывает это ощущение: Кто-то знает его остановку. Это дарованное нам чувство, это таинство, которое вершит длительность, и есть приближение к сакральному, это ответ на неведомый вызов.

Проповедуя с амвона рулетки, Бог говорит языком катящегося шарика. Когда же выпадает цифра, момент истины сменяется моментом разочарования.

 

ОБРАЗЫ МИРА

Закончив рисовать, художники заспорили, чья работа лучше. Каждый считал свою картину честным паспортом природы, каждый верил, что лучше отразил мир. Они приводили бесчисленные аргументы и не заметили проходившего мимо фотографа.

- Вы хотите преуспеть в бессмысленном переборе теней, – бросил он. - Сравнивать творения - всё равно, что сравнивать человеческие языки - их благозвучие отвечает лишь вкусу. – Он сделал моментальный снимок, превратив горы и лес в груду света и тени. – Смотрите, вот и ещё одна истина, претендующая заменить реальность… И она ничуть не хуже кусков измаранной холстины…

Художники уставились на плывущее за горизонт солнце. А что возразишь ремесленнику? Что бытие без фантазии мертво? Что действительность только метафора?

Выкатила луна, небо усеяли звёзды.

- Поскольку воображение создало мир, оно правит им, - припомнил кто-то Бодлера.

- Замысел давно воплощён, - отрезал фотограф, - нам осталось его копировать.

И опять воцарилась тишина: фотограф торжествовал, художники презрительно молчали.

И вдруг с неба раздался Голос:

- О, возлюбленные дети Мои! Впечатляют ли вас утры и зори, гроздья росы и крылья павлина? Кажется ли вам чудом левиафан, которого не вытащить удой, и орёл, ночующий на зубце утесов? Я, отец дождя и распорядитель молнии, я создатель великолепных, расчисленных облаков и земли, как разноцветная одежда. Дикий вепрь и розопестрый мотылек, беззлобная серна и конь, глотающий в ярости землю, ревущий от мощи бегемот и камень, искупающий бессилие молчанием - плоды Моего искусства.

Их совершенство вдохновляет вас на подражание, но знайте, что они тоже только эскизы, только пятна краски, только подобие подобия…

 

СТЕПНАЯ БАЛЛАДА

Собираясь в поход, Чингисхан призвал на помощь и тангутского царя, своего данника. «Если у тебя мало войска, - надменно ответил тот, - не будь императором». С тех пор, сообщает «Сокровенное сказание монголов», Чингисхану ежедневно напоминали, что гордец ещё жив.

Разгромив неприятеля, Чингисхан дал волю мести. Тринадцать туменов и тысяча бахадуров двинулись на восток, кривая сабля и свистящий аркан ответили на дерзость. Смятый железной лавой тангутский царь с горстью своих «непобедимых» солдат укрылся в столице. Его обложили, как тигра в пещере. В городских предместьях шёлковые стяги заменял девятихвостый бунчук, и казалось, земной суд, совершится с неизбежностью небесного.

И здесь, уже предвкушавший сладость возмездия император разбился, упав с лошади. Обычай предписывал кочевникам немедленно прервать поход, но престарелый полководец был неукротим. «Клянусь вечно Синим Небом, - воскликнул он, - лучше умереть, чем оставить вероломство безнаказанным». Осаждённых довели до крайности, и запертый собственными воротами царь обещал покориться. Однако, изворотливый, он прибёг к последней уловке. Весть о ханской болезни уже коснулась его ушей, и он попросил отсрочку. Время, спасавшее многих, текло теперь в его сторону, и он надеялся обмануть судьбу. Но лукавство натолкнулась на хитрость. Чувствуя близость кончины, Чингисхан назвал царя сыном и с притворным великодушием дал ему месяц, чтобы явиться в орду. При этом он распорядился убить его сразу по прибытии вместе со всей свитой. Посылая смерть из могилы, он запретил разглашать свою кончину, прежде чем умертвят предателя. Возвращаясь потом на родину, монголы убивали дорогой и всех встречных – кривотолки не должны были оболгать смерть их хана.

Рашид ад Дин пишет, что грозный хан оставил по себе непроизносимое имя в полнолуние месяца Свиньи года Свиньи. У Марко Поло он умирает от раны стрелой. У Карпини – от удара молнии. Но ближе к истине нам представляется версия старой монгольской легенды. Она предполагает, что хан всё же пережил своего дерзкого вассала. Однако, тангут, отправляясь в орду, уговорил свою оставшуюся во дворце жену убить завоевателя. Он рассчитывал на её неземную красоту и нечеловеческую преданность. Ввиду наставленных копий он ещё искушал Чингисхана прелестью царицы и советовал на всякий случай обыскать её перед брачным ложем. Он знал, что смерть не спугнуть предостережением. Укусив правителя за шею, красавица бросилась в Хуанхэ, которая с тех пор зовётся у монголов «рекой царицы».

Два всесильных царя, два древних воителя. Их привязанность к миру впечатляет, их презрение к смерти страшит. Борясь на краю пропасти, они пытаются столкнуть противника. Что движет ими: честолюбие, неведомая страсть или стремление забыться?

 

НАЧАЛО

А было, похоже, так. Режиссёр увидел сон, который решил воплотить на экране. Быть может, сон мучил его, и он, надеяясь освободиться, полагал, будто сокровенное перестанет довлеть, утратив тайну. А быть может, воображение рисовало ему звёзды, и творение казалось совершенным. Теперь это неведомо. Но сны - это лишь хаос ощущений, а искусство всегда ремесло. Оно требует мастерской, как пьеса - декораций. И режиссёр выбрал пустынное место, где его фантазии должны были осуществиться. Прибывшим сюда раздали роли, и он, работая вдохновенно и беспощадно, заставлял под луной и солнцем повторять их. Чтобы избежать путаницы, режиссёр никому не раскрывал замысла, и все терпеливо ждали, пока в сценах проступит сюжет.

Но замысел – клочья тумана, творение открывается лишь по завершению. По неведомой причине – творцы, как известно, капризны - режиссёр бросил начатое. Художнику, видевшему его бегство, он вместо прощания обещал скоро вернуться. Обманывал ли он, сломленный неудачей, или сам верил в это? Проклинал ли он время, которое, заставляя выбирать, приземляет фантазию и подчиняет волю судьбе, или миф был целью его сна? Кто знает. Но как бы там ни было, режиссёр оставил легенду - догадки вместо знания, интерпретацию вместо факта. Позже художник рассказывал, что режиссёр счёл себя отвергнутым. Художник лгал то ли от ужаса, то ли из состраданья, а виноватые, беспомощные актёры ещё долго бродили в руинах декораций, бормоча заученные фразы, рылись в груде хлама. Безликие, покинутые поводырем слепцы, они вглядывались в оборванные ленты, отыскивая себя.

Брошенные на задворках Вселенной, их потомки до сих пор склеивают разрозненные куски. Сводя историю к истории истории, они тщетно пытаются довоплотить чужой сон.

 

МЕТЕМПСИХОЗА, КАК ПРЕДАТЕЛЬСТВО

Был осенний день семьдесят девятого. От кипевшего чайника запотели стекла, и мать, привстав с табурета, открыла форточку.

Отец вдруг сказал: «А ведь ты увидишь третье тысячелетие…»

Я стоял у окна, ковыряя в столешнице сухой чернозём, и думал, что за горизонтом места гораздо больше, чем можно себе вообразить.

Повышая голос, отец заговорил о будущем, словно заблудившийся пастырь, ободряющий спутников. В паузах он тихо улыбался, а я слушал и верил, что увижу золотой век, который наступит с неотвратимостью календаря. Меня разморило, мысли уводили всё дальше от нашей кухни, скрипы которой я давно изучил, от столбов нашей жизни, в таинственное, лучезарное завтра, которое суждено моему поколению.

Отец говорил всё тише, и вдруг кулаком захлопнул форточку.

«Теперь, - рассмеялся он, увидев, как я вздрогнул, - ты запомнишь наш разговор…»

Через два года его не стало.

Через двенадцать – страны, в которой мы жили.

А я живу, чтобы перебирать в памяти рухнувшие надежды.

Время передвигает всех по шагреневой коже, и теперь, когда в слезящемся паром окне одинокие галки чертят небо, мне кажется, что завтра уже не наступит.

Переселение душ обрекает нас на вечные странствия, вера в бесконечные метаморфозы делает нашу судьбу более одинокой, чем она есть.

Ведь метемпсихоза означает забвение, отказ от прошлого, отречение от несбывшегося.

Я хочу быть всегда с тем холодным, осенним днем, когда мог безнаказанно мечтать.

Или не быть вовсе.

25 февраля 2003 г.

 

ПОСТРОЕНИЕ ОБРАЗА

Ничто так не стимулирует восприятие, как прямая речь. Посредством слов мы постигаем души, учит блаженный Августин; с помощью диалога раскрывается истина, добавляет Платон. Вложите в уста героя одну-две фразы, задайте интонацию, и он уже возникает в воображении. Особую роль при этом играют междометия, поговорки, паузы; привычные, они легко рождают ассоциации. Например: «Эх вы… Да что вы все знаете обо мне?» – с едва скрываемым отчаянием (тон указывается обязательно!) прошептал Иванов (имя всегда сильный акцент!) - «Сорок лет впустую… Сорок лет бессмыслицы и суеты…». Одно, вырванное из контекста, предложение, уже что-то говорит. Пробуждается сострадание (очень сильная доминанта): Иванова жалко, потому что всем близко ощущение понапрасну идущей жизни. Приведённый анализ кажется примитивным, но ведь мы разобрали только кирпичик, из которых строится здание образа. Соедините десяток – и вы получите абзац, сотню – страницу.

Ещё Теофил Готье признавался, что не испытывает страха перед белым листом, потому что владеет синтаксисом. Он говорил, что смело бросает фразы в воздух, зная, что они, точно кошки, опустятся на четыре ноги. С какого же момента отдельные штрихи считываются, как совокупность? Почему набор одних символов кажется фальшью, других – нет? Когда оживает, втиснутый в мёртвые буквы, образ? Это и есть загадка художественности. Ясно, что чеховская бутылка, преломляющая лунный свет, рисует ночь. Не ясно почему. Сколько типографских знаков нужно для того, чтобы проявилась картина? Интуитивное постижение этого ремесла зовётся талантом. Однако я не сомневаюсь, что гармония рано или поздно будет поверена алгебре. Ибо речь идёт лишь о способе внушения, об искажении поля нейронов посредством грамматики, о внедрении в их структуру клиньев слов. Я уверен, что когда-нибудь мастерству писателя обучат машину - будущее за нейролингвистикой, за массовыми технологиями искусства, которые его и уничтожат. Ведь как только вскроются эти алгоритмы, а сейчас в эпоху «Вояджеров» и компьютеров, ниспровергающих шахматных чемпионов, они вовсе не представляются тайной тайн, литература исчезнет. Если только раньше её окончательно не раздавят журналы в глянцевых обложках.

Со временем термины отслаиваются от предметов, слова - от вещей. «Стимул» изначально подразумевал погоняющую палку, «символ» имел значение договора между сторонами. То, что гипербола означала прежде высокую шапку интересно теперь лишь этимологу. Наш современник обречён бродить по руинам отшелушившихся понятий, по засохшим листьям, слетевшим с разных деревьев. Логико-философский трактат - это закат метафизики, повальное умение плести словесные кружева – закат словесности. Чудо перестаёт быть чудом, когда каждый способен его сотворить.

Сегодня массовый читатель превратился в массового зрителя. Образы, заполняющие сознание приходят ныне из виртуальной реальности, человечество разучивается видеть книжные сны. И скоро кожаный переплёт станет экзотикой, эссеистика - ненужным хламом, а труд писателя - ремеслом златошвейки или золотаря.

Я рад, что не доживу до этого.

 

ГЛАГОЛЫ СУЩЕСТВОВАНИЯ

Человек в разные периоды, а человечество в разные эпохи, выбирает себе различные императивы. Но главных всего четыре.

Первый, самый простой и самый древний, это созерцание. Ему следуют дети и философы, люди, которые так и не стали взрослыми. Буддисты привнесли в него бесстрастность, а Камю - отстранённость[7]. «Если жизнь - театр, то мы в нём лишь зрители», - максима, выражающая его суть. Созерцать - это всё, что остается интеллигенту, вытесненному на обочину, и, возможно, Богу.

Второй способ существования - это бунт. «Всё действительное - неразумно», - выведено на его знамёнах. Под них встали Ницше, Че Гевара и те люди искусства, которые именуют себя авангардистами. Избравшим его кажется, что они выступают против сложившихся канонов, однако ими движет недовольство куда более глубокое: бунт для них форма существования, образ жизни. Свойственный юности, он стал определяющим в России, строившей в ХХ веке «яростный и прекрасный мир». Капитан Ахав, бесы на страницах Достоевского, одержимые светлым будущим герои советских романов - всё это литературные примеры такого мироощущения.

Ещё одно отношение к действительности - это смирение. Его проповедует христианство, к нему всегда призывает власть. «Судьба», «обстоятельства», «заведённый порядок» - слова из его лексикона. Им руководствовался Екклесиаст, стоики и в какой-то мере Кафка. Марк Аврелий посвящает ему свою апологию; Эпиктет, отказавшийся принять свободу и до конца дней влачивший ярмо раба, доказывает ему свою верность. На Западе его духом проникнуто Средневековье вплоть до Абеляра, на Востоке он нашел отражение в безусловности предопределения, внушительном списке деспотий и наставлениях Конфуция.
Созерцать, бунтовать, смириться - вот императивы, которые предоставляет нам жизнь. Однако в каждом они преломляются по-своему. Так буддист, созерцая, принимает действительность, а герой Камю - нет. Марк Аврелий терпеливо подчиняется судьбе, Кафка и Еврипид - с глухим негодованием. Можно презирать необходимость пищи и любить вкусно обедать - жизнь перемешивает все категории. Однако есть глагол, который определяет (если он определяет) отношение к бытию в чистом виде. Ветхий Завет говорит о святых, сходящих в гроб, как увязанные снопы, о старцах, подобно Иову, насытившихся днями. Быть может, жизнь дается только затем, чтобы её изжить? Быть может, главное назначение бытия быть избытым? К таким выводам постепенно склоняет жизнь, когда со всей ясностью осознается её Божественная простота.
22 ноября 2004 г.

 

ВОСКРЕШЕНИЕ К СМЕРТИ

«Carthaginem esse delendam». Эти слова, бывшие когда-то гневом Ваала, или, как считает Флобер, криком зависти, вошли в хрестоматию упрямства. Ими восторгались современники, их осудили потомки. Но слова только предвещают, истории обрекают действия. Под гул легионов сенат распустил тогу, в которой прятал войну, гаруспик заколол жертвенную овцу. А потом были триремы в бухте Мегары, обманутые послы, отрезанные на тетивы волосы, щиты «черепахи», мечущиеся тени богов, дисциплина, сломившая и храбрость, и отчаянье, строчка Гомера, пророческие слезы Сципиона, багряная луна над зиккуратом Танит и стёртые в пыль камни («omni murali lapid in pulverem cumminuto» - повествует латынь Орозия). Донося скорбь молитвенных ветвей, Полибий передаёт, как жена суффета бросается в могилу пламени: её гордость искупает его малодушие, её эпитафией становится горсть сдавленных фраз.

Весенним месяцем Марса Европа одолела Африку, потомки Энея - наследников Дидоны. Их кровавая тень мелькает у Аппиана, свидетельство остальных истребляет рок. Казалось, когти орлов навсегда растерзали финикийское гнездо. Но уже через столетие Страбон писал: «Сегодня Карфаген многолюден, как и любой город Ливии». Он дарит миру Тертуллиана, Августин преподаёт в нём риторику. Правда, ни «Апологетика», ни «О Граде Божьем» не отразили его улиц.

А спустя ещё пять столетий возмездие Гензериха привозит сюда все сокровища цезарей. Прокопий сообщает, что когда греки вновь овладели Карфагеном, крепость вандалов хранила несметные богатства («превышало всё, что когда-либо где-нибудь находили», - хвастливо восхищается он). Время, всесильное, как ночь, разбивается о древние стены, в их ворота стучится иная судьба. Ни захватившему их варвару, ни вернувшему их Империи византийцу, ни кривым саблям арабов не удается их срыть. Они претендуют на вечность и, кажется, никогда не исчезнут с лица земли. Идриси еще в ХII веке восторгается их арками, двадцатью четырьмя водохранилищами и акведуком, «такой замечательной работы, которую только можно вообразить».

Но это - жизнь призрака, жизнь после жизни.

Уже крестоносцы Св. Людовика обнаружили в классических декорациях лишь выжженную пустыню и несколько чахлых олив. Говорят, что развалины города ещё служили бастионом испанскому монарху, а генуэзский адмирал грузил здесь камнями суда. Пизанцы до сих пор верят, что их собор – из карфагенского мрамора.

У истории свои законы, для неё Карфаген умер после слов Катона.

 

ОБОБЩЕНИЕ ОДНОГО ЗАКОНА

Из суммы ограничений, которые налагает творчество, наибольшее сожаление вызывает запрет проникаться своим произведением. Невозможно услышать музыку родного языка, ни одному певцу не дано насладиться собственным голосом. За героями и героинями художнику видятся бессонные ночи, случайные открытия, блуждания, обманчивое, как свет луны, вдохновение и радость от удачно подставленного слова. Подбирая эпитеты, мы говорим, что Наташа Ростова чиста, как первый снег, а Долохов циничен и храбр, мы можем перечислить и другие их качества; но Толстой, много раз исправлявший романы, воспринимал эти образы, конечно, иначе, ведь он был одновременно их отцом, матерью, повитухой и гувернером. Утрата непосредственности – изнанка мастерства, автор видит перед собой только черновик, а это противоречит гипнозу текста. Восторг Пушкина, завершившего “Годунова”, меньше, чем у рядового поклонника его поэмы.

Чтобы избавиться от редакторской мании, нужно забыть написанное. Сименон признавался, как однажды его захватил детектив, оказавшийся из его же ранних. Но он, несомненно, лукавит: такое раздвоение невозможно, закон един для всех.

Древнее сравнение уподобляет мир книге, и я не знаю, позволяют ли исчерпывающее всеведение и бесконечная мудрость Создателя читать её с увлечением, или, как заметил Юм, Он смотрит на Вселенную, как на набросок, полный помарок эскиз, постоянно внося в него мучительные для нас коррективы.

 

МОТИВ IN AETERNUM

Александр Пересвет склонился мёртвым к гриве коня, так и не вкусив победы. Лежащие под Бородино не увидели Березины, погибшие под Курском – Берлина.

Все мы солдаты проигранных войн, маршалы несчастливых сражений. Погребённые в прошлом, мы презираем настоящее и боимся будущего, которого, быть может, недостойны. Каждый из нас - политик, угадавший завтра, до которого не доживёт, философ, не постигший близости истины, пророк, не изведавший торжества прозрений.

Нет ничего лучшего, как наслаждаться делами своими, лукавит Екклесиаст, ведь мы обречены строить песочные замки. Подвиги Цезаря растоптали толпы Алариха, русскую Империю обратила в тень низость одного поколения. Кто помнит строителей пирамид? Память – неблагодарная иллюзия…

Так отчего же не кончится история?

Быть может, она бы и пресеклась, если бы мы не подозревали, что наша истинная судьба – нечто иное, отличное от случая. Нами движет смутная надежда, что усилия важнее достижений, стремление – поступка, мы верим, что где-то там нас будут судить лишь по намерениям и порывам, а не по ничтожному результату и сомнительному успеху.

 

БОГ АТЕИСТОВ

“И сотворил Бог человека по образу Своему…”. И обрёк его этим создавать по себе Бога. Ибо зеркало копирует оригинал, отражение тиражирует жесты.

В уставшей от зла римской провинции Бог есть любовь, на лодках конкистадоров – меч, а в мире отчуждения – одиночество. Это не Бог Авраама, Исаака и Иакова. Он отмахивается от наших молитв, Его главный атрибут – безразличие. Бессмысленно лететь к Нему мотыльками на свет, тщетно просить об участии.

Мы молимся Богу равнодушия, отсутствие молитв – наша молитва.

 

ПРИГОВОРЁННАЯ

Эта история, дошедшая до нас в отголосках легенд и гаснущем эхе летописей, случилась в семнадцатом веке. В ней много неясного. Она разворачивается среди буйного народа, белостенных хат и мрачных суеверий. Её наполняет ненависть к тирании и неистребимая жажда воли.

Действие происходит в Малороссии, где женщина разделяет с вдовцом скуку захолустья. Женщина – полька, мужчина – казак. «Всё моё сокровище – благодушие, танцы, волокитство, - донося аромат эпохи, признаётся современный ему помещик, – съедутся ко мне гости – смех, шутки, принесут нам из погреба венгерского, сядем мы у камина, заиграют нам в дуды; на столе домашняя дичина, свежая рыбка – вот наше утешение, вот венец наш, и плевать мы готовы на королей». Этот скромный удел ждал и нашего героя, которому время серебрило виски, но судьба распорядилась иначе. За женщиной стал ухаживать сосед. Он был молод, и ему давно стал тесен собственный хутор. Однажды, когда казак отбивал татарский набег, гоняясь по степи за дикой ватагой, шляхтич напал на местечко. Слагая жестокие главы украиниады, нападавшие оставили после себя сожжённую усадьбу и разорённое гумно. Женщина была похищена, сын казака умер от побоев.

Шляхтича звали Чаплинский, казака – Хмельницкий.

Чужих страданий не передать, мир открывается лишь в собственной слезе. Однако его сюжеты вечны. Обольщением или силой Чаплинский склонил женщину к венцу. Рыцарь эпохи, когда за словами стоял клинок, Хмельницкий вызвал обидчика. Трое слуг шляхтича притаились в засаде. Только кованый панцирь выручил казака, его храбрость разогнала четверых. «Маю шаблю в руцi: ще козацька не умерла мати!» - слова, которые вкладывают в его уста предания.

И действительно, остатку дней его суждено было вспыхнуть свечой на пиру.

Поначалу он ещё утешал себя, надеясь на столицу. Но закон един: искать на земле правду - что кобылу в волчьем лесу. «На свете много красавиц, - усмехнулись судьи, - а эта пусть останется с тем, к кому привязалась».

Казалось, ещё одна жизнь исчезнет в копилке отчаяния. Но вот прокатилась молва: из лесистых ущелий собрались на край света лугари, степовики и гайдамаки, обитатели землянок, одетые в звериные шкуры, обедавшие скудной тетерею, зато вольные, как ветер. Они не щадили жизни: ни своей, ни чужой. «Чи умрёшь, чи повиснешь – усё один раз мати родила!» - тянули сиплые от горилки голоса. Их философией была смерть, религией – смутная надежда, что человек выше языка, на котором говорит, и времени, в котором живёт. Тряся чубами, они ударили в литавры, скликая раду: «Приймаемо тебе, Хмельницкий пане, хлебом-солью и щирим сердцем!»

И здесь, среди черни, частное возвысилось до всеобщего, месть обратилась в возмездие.

Декорациями дальнейшему служат поруганные церкви и сожжённые костелы, его персонажи – падшие ангелы и беснующиеся демоны. Безымянные апостолы, каменные сердца своего века, они бесшабашной гибелью обретали небеса – к ним обращались молитвы, они становились героями бесчисленных дум. После Корсуна и Жовтых Вод Хмельницкий с грозными ордами крымцев встал посреди мятежной страны. Он потребовал Чаплинского, которого называл литовским подкидышем, польским пьяницей, украинским разбойником. Ему отказали. Тогда престарелый гетман разыскал его супругу, на которой и женился. Разность исповеданий перечеркнуло её двоемужество. Теперь его счастье казалось безмерным. Он советовал польскому генералу сыграть свадьбу, перестав угощать друг друга оловянными пилюлями. Ему не вняли. Но отставной писарь тоже знал, какими чернилами пишется история. И ещё не раз стояли хоругви против куреней, ещё не раз гремело «С нами Бог!» посполитого рушения против козацкого молчания и “Алла!” ногаев.

Впрочем, это история бунта, а в написанной Купидоном драме остался последний поворот. Страстно любимая, женщина изменила. Её новый избранник - часовщик из Львова, которому гетман доверил казну. Когда пришёл срок платить степнякам, не досчитались червонцев. А под пыткой дворецкий сознался не только в краже. Вспыльчивый гетман приказал казнить обоих. Неверных раздели и, связав вместе, повесили. В таком виде они прелюбодействовали (secut erant in action adulterii, стыдливо поверяет детали латыни польская сага).

Настоящее всегда заставляет сожалеть, наш потерянный рай – прошлое. Женщина исчезла, а воспоминания сопровождали мужчину до могилы. Но потом, обрастая забвением, погасли и эти крупицы, превратившись в стершееся имя, равнодушие мифов и правду, похожую на ложь.

В истории остается только роль, которую не выбирают.

 

КАМЕРА НАШИХ ДНЕЙ

Белковую жизнь ограничивает коридор температур, клетка метаболизма, потолок давлений; в условия нашего существования входит также кислород культуры - узкий тунель психологии, эстетики, философии, лексики и морали эпохи. Неведомое солнце излучает непрерывный поток культурных парадигм, но наше сознание способно расщеплять не больше света, чем волн, которые видит глаз. Их спектр доступен лишь грёзам, перемещение из склепа настоящего обрекает безумию. Янки при дворе короля Артура, такая же выдумка, как и Робинзон, машина времени – жестокое изобретение фантастов.

Артистизм историков состоит в перевоплощении, они демонстрируют современникам моды минувшего, но Гамлета можно сыграть, стать же принцем датским – невозможно. История - это пальто, куда нас распихали по карманам; приложив ракушку времен, мы слышим глухой отзвук чужих миров, переиначивающих нашу мифологию, перелицовывающих этику, высмеивающих наши претензии на объективность и жалкую уверенность в прогрессе. Можно наследовать орудия производства, но опыт всегда личный. Тени предков смущают, дразнят едва уловимым ароматом эпох, они манят непостижимостью, ведь прошлое столь же непредсказуемо, как и будущее. Правы ибн Хальдун, Тойнби и Шпенглер: пространство времени непреодолимо. Примером здесь несть числа. И среди них такой.

В шестьсот сорок седьмом году до Рождества Христова ассирийский царь Ашшурбанапал объявил войну Эламу. Он требовал вернуть Ниневии статую богини. «Я уведу твой народ из Суз, Мадалу и Хидалу, - грозит разгневанный царь правителю Элама, - я обращу на тебя зло богини, я свергну тебя с твоего трона, если ты не доставишь назад изображение Наны…» Эламит отказал, и война испепелила его владения. А речь шла о статуе, увезённой за полторы тысячи лет до описываемых событий. Вообразите Тунис, припомнивший Италии сожжённый Карфаген, представьте иранцев, мстящими Греции за святыни Персеполя.

Течение времени удлиняет список таких примеров. На наших глазах вырождается традиционное искусство, ломается привычное восприятие. И скоро, очень скоро, ваятеля больше не будут ассоциировать с резцом, художника – с кистью, а язык окончательно утратит качество изящной словесности. Чтение тогда забудется, как свист, затмевавших когда-то солнце, стрел, «ave, caesar…» гладиаторов или вкус вяленой конины под деревянным седлом кочевника.

 

ЛЕГЕНДА О ТРУСЛИВОМ И АЛЧНОМ СНОВИДЦАХ

Это случилось во время правления Жёлтого Императора. Жил тогда человек по имени Фуань-ди. Служил он сборщиком податей и слыл большим книгочеем. «Я – благородный муж, - часто кичился он в кругу друзей, - я во всем следую наставлениям Конфуция». И вот однажды этот Фуань-ди увидел во сне Смерть. Он очень испугался и решил бежать из родного города. Погрузив на телегу нехитрый скарб, он посадил рядом детей и отправился через южные ворота в долину Жёлтой реки, к другому концу Поднебесной. Три дня и три ночи ехали они, и уже много ли отделяло их от дома, где хозяину приснилась Смерть. По-прежнему вставало и опускалось равнодушное солнце, по-прежнему ослик упрямо вёз их вперёд, а жена кормила по-прежнему безмятежно игравших детей. И Фуань-ди немного успокоился.

Сгорбленные паломники указали им бамбуковыми посохами на пыльную дорогу, ведущую в столицу, и вскоре они увидели башни, на которых развевались стяги с хвостатым драконом. Фуань-ди надеялся, что за высокими стенами из белого камня его минует опасность, и стал мечтать, как откроет в городе лавку. На горбатом мостике через ров у него закружилась голова, и он решил, что на постоялом дворе первым делом выпьет рисовой водки. Но у кованых ворот, между восковыми стражниками с пиками наперевес, его караулила Смерть. «О, Фуань-ди, - издеваясь, сказала она, - ты воистину благороден: я все медлила идти за тобой – так ты и сам пришёл».

Когда Император выслушал рассказ женщины о том, как ловко Смерть прибрала её господина, он воскликнул: «Благородство не терпит суетности, судьбы всё равно не избежать…». Потом Сын Неба одарил её ларём для поющих сверчков и тремя веревками медных монет.

И все вокруг славили его щедрость.

В ту же ночь брата Фуань-ди, тоже чиновника, обуяла жадность. Он увидел во сне, как умер Фуань-ди и какие сокровища получила его вдова. Он был совсем не глуп и понял, что его сон – это испытание на покорность его судьбе корыстолюбца. Запрягая осла, он смело шагнул ей навстречу через южные ворота.
«Упорствуя, мы лишь храним верность Предначертанию», - оправдывался он.

Те же странники указали ему бамбуковыми клюками ту же дорогу в столицу. Те же стяги развевал над ней ветер.

Когда брат Фуань-ди переезжал горбатый мостик, то увидел поджидавшую его Смерть. У него закружилась голова, и он свалился в ров. Стражники отнесли его во дворец, где он и умер посреди треска цикад, поведав свою историю Императору.

«Небо начертало всем Путь, но благородный стремится его исправить», - сказал повелитель, приказав похоронить чужеземцев рядом.

И все славили его неизречённую мудрость.

 

ПАРАЛЛЕЛЬ

Конные в чёрных капюшонах рассыпались по деревне, выкрикивая: «Слово и дело!» Слово произнесли вчера, когда, обсчитавшись глотками медовухи, боярин сболтнул лишнее, и его из-за стола пересадили на кол. А теперь наступило дело. Пробираясь между головешками, огонь слизывал со снега кровь. Конные, перекрикивая тишину, скакали впереди лошадиных хвостов, сливаясь с дрожавшими тенями.

Царский суд всегда праведный, глас народа – глас вопиющего в пустыне.

Почесав плёткой нос, старшина привстал на стременах и, убедившись, что деревни больше нет, махнул рукой. Опала была снята, и чёрная стая понеслась прочь, оставляя по себе невнятный шёпот преданий.

«История всегда кричит», - вслушиваюсь я в долгое эхо летописей, наблюдая, как собачьи головы выгрызали измену, а метла очищала царство.

На языке опричников это называлось «отделать».

«Так отделали - родная мать не узнает», - услышал я возле милицейского участка.

Истории не нужен суфлёр: она сматывается с одного клубка, а слова, как летящие вереницей птицы, тянут её нить мимо замурованных в себе поколений…

5 апреля 2002г.

 

ПРИВЫЧНАЯ РАДОСТЬ СЛЕПОТЫ

…А сегодня я побывал в раю, пишет один средневековый духовидец, собрат Парацельса и Сведенборга. – Рай – это наши осуществившиеся желания, и оттого в нём царит скука. Попавших сюда растаскивают по углам, как крыс, и окружают так, как они мечтали, пребывая ещё в телесном образе. В рай попадают почти все, за исключением уж совсем отпетых грешников, и оттого он напоминает придорожную гостиницу. Здесь нет чертей, в комнатах опрятно, хотя кое-где я и заметил паутину. Но земные мысли, даже у святых, отчаянно грубы; когда видишь их воочию, они быстро надоедают. Чтобы не сойти с ума от однообразия, здесь всякий занят своим делом. В одном из номеров я встретил писателя, известного своим тщеславием, он сидел за столом огромный, как гора, а перед ним, крохотные, плясали Гомер и Еврипид – я узнал их по табличкам на груди, висящим, как у скоморохов на деревенских ярмарках. Гомер, кстати, совсем не слеп и довольно молод… В другом зале томился сластолюбец – рай не сильно отличается от ада – и равнодушно глядел на танцовщиц, изгибающих живот и надоедливо звенящих бубном. Раньше он был мусульманином, но рай один на всех, и здесь строго наказывают, когда вспыхивают споры, чей Бог лучше. Мусульманин признавался, что очень тоскует по этим диспутам и, приняв меня за католика, даже попытался затеять со мной ссору. Озираясь после по сторонам, он добавил шёпотом, что его уже тысячу лет не сжигает похоть, что множество женщин – лучшее от неё лекарство. Подобное исцеляй подобным, произнёс я на латыни и подумал, что, возможно, рай, куда я попал, это только чистилище….

Бедный визионер, думаю я, читая его пыльные строки, ты много попутешествовал и претерпел адские муки! Ведь айсберг людского бесчестия держится на помыслах, скрытых от нас тёмными водами неведения. Не приведи Господи узреть эту всеобщую историю мечтаний, проникнуть в паноптикум сокровенного, в наши заветные желания и убогие грёзы…

 

ИСКУССТВО, КУЛЬТУРА, ФИЛОСОФИЯ

Уайльд, подхватывая голос Ренессанса, определил искусство, как кривое зеркало, в котором угадывается правда. С ним нельзя согласиться. Это, скорее, лицедейство, которое противоречит божественной простоте. Великие полотна писали ничтожные лицемеры, гениальные строки – мелкие греховодники. Праведнику не подняться выше молчания, истина сладкозвучнее в устах лжеца.

Мифы уготовили Орфею вместо Олимпа Аид, слухи не посадили создателя Ватикана рядом с гражданином Ассизи. И это понятно: кривой рог трубит громче прямой свирели, биографы всегда разочаровывают. Язычник Эгиль слагал висы между убийствами; Дюма тиражировал романы вместе с поваренной книгой.

Культура – это горстка мифов, кучка идолов и собрание жрецов, это мириады эпигонов и сонмище безразличных невежд. Её формы причудливы, как наросты льда, и столь же произвольны. Быть может, это оттиски с одной вечной Культуры, таинственной и загадочной, как сфинкс, небесного архетипа, который искажается земной плотью.

Рукотворная, культура всегда замкнута. Х цитирует У, У ссылается на Х. О тех, кто слышит иную музыку, молчат. Чтобы быть современником нужно разделять интерпретации времени. И вековое торжество Платона или Гегеля означало, прежде всего, диктатуру вкуса, ибо гении навязывают стиль, эстетику, ракурс. Главенствуют не логика Аристотеля, но аристотелев склад ума, не шопенгауэрова воля, а воля Шопенгауэра. Смена философских систем, подобна кружению времён года, спорить об их достоинствах - всё равно, что судачить о моде.

Осознание этого и свело философию к истории философии. Теперь нет нужды в словесных хитросплетениях: мир утратил интеллектуальную доверчивость, силлогизмы в нём отступили перед образами экрана. Богословам не нужно больше рисовать ад – его можно показать.

Горе тем, кого их незатейливые слова пугают больше.

 

12 октября 2000

«Всякая истинная история, - замечает Кроче, - есть современная история». И действительно, прошлое интересует нас только как настоящее, минувшее волнует близостью к текущему. Разбираясь в истоках мгновенья, мы видим тысячи его рукавов, обнаруживаем разбросанные всюду стрелки его предпосылок. Так, двенадцатое октября, которое стоит сейчас на дворе, распадается на бесконечную сумму времён. Его наполняют все предыдущие события, все прошедшие числа. Среди них и двенадцатое октября, когда миллиенаристы ждали апокалипсиса, а по городам выли волки, и двенадцатое октября, когда истекали последние месяцы язычества. Всё проходит, и всё возвращается. Нет большего лукавства, чем календарь, мы ходим не вперёд, но по кругу. И сегодня Парис соблазняет Елену, и сегодня в шестом часу вечера распинают Христа.

Средневековые реалисты представляли вещи отражением небес, земное – зеркалом сакрального. По их мнению, время не приближает и не удаляет. Меняя эпохи, оно лишь переводит с языка на язык вечные истины. Значит любое высказывание – это цитата, постижение мира – перебор метафор, а удел философии – переформулировка.

Блуждая в хаосе декораций, зажатые в освещённом пятне сиюминутности, мы на сотне языков произносим одну истину – вечную загадку мира.

 

ЭХО ОДНОГО СРАВНЕНИЯ

Называя литературу грёзами, Борхес повторяет старую аналогию. С ним согласились бы Колридж, галлюцинировавший наяву Флобер и китайский автор «Сна в красном тереме». «Во множестве сновидений, как и во множестве слов, много суеты», - подчёркивает то же сходство Екклесиаст. И действительно, сны – это осколки сюжетов, которые склеивают в истории, это хаос фрагментов, из которых выстраивают мозаики. Но кривые лабиринты снов отражают мир, куда основательнее искусно сплетённых метафор и хитроумно подобранных силлогизмов.

Малларме, вслед за каббалой, уподобляет мир книге. «Подобен сну круговорот бытия», - откликается на его замечание Шанкара, и эта параллель глубже. Если книга передаёт видимую часть Вселенной, то сны – невидимую. Они опровергают пространство, ломают барьеры времени, в их груде можно пасть сражённым стрелой, быть изрубленным саблей кочевника, а потом скакать по степи, можно кричать от ужаса на Голгофе, воскреснуть и опять быть убитым – под Курском или на гильотине; можно петь божественные псалмы и оказаться пером у бездарности, обладать силой молота и чувствовать боль наковальни. Как башня Мерлина, ночная пора делает иным – постигшим цель, встретившим друга, – сны и литература одинаково лживы. Но сны могущественнее, они позволяют ощупывать монету целиком - быть демоном, ангелом, безумцем, Богом, мертвецом или рождественским морозом. Река событий обтекает в них островок «я», и путешествие не отдаёт фальшью литературных приемов, не смазывается географией, скукой паломничества, немощами тела, в каждое мгновенье «я» присутствует и безоговорочно верит. «Мы знаем вещи лишь в сновидениях, а в действительности ничего не знаем», – выражает эти настроения Платон.
Сны делают беззащитным. Многие боятся засыпать, им страшно расстаться со свои маленьким, страдающим «я». Их невроз из разряда танатофобий. Кошмары снимают шестую печать, время становится в них горстью сыплющегося на ветер песка, а пространство сворачивается, как свиток. Однако и смерть - это разделение пространства и времени. «Сны, эти маленькие кусочки смерти, как я ненавижу вас!» - восклицает Эдгар По.

Лазейка в смерть, сны, точно синяя стрелка, на что-то смутно указывают. Кем ты окажешься, разорвав их кокон, перейдя последнюю черту? - вопрошает мировая литература и этим вносит заключительный штрих в древнее сравнение.

 

ТА, КОТОРОЙ НЕТ

Её зовут Дульсинеей, Маргаритой, Еленой, Сольвейг... Незнакомка, она качает страусовыми перьями, её улыбку срывают, вышибая соперника из седла, за ней приплывают корабли, список которых долог, как ночь.

Она является в грёзах - встретить её наяву невозможно. Но мы надеемся. Эта мечта сопровождает нас вместе с ксантиппами, примеряющими нам венец мученичества, делающими из семейной жизни пропуск в рай.

Мы ждём её, как евреи мессию, - спасаясь своей выдумкой. Мы обращаемся к ней, объясняясь в любви, мы дорисовываем её образ слезами, преодолевая косноязычие земных глаголов и муки времени.

И неутешные, старимся.

Быть может, смерть, разделяющая пространство и время, явит нам её в своих чертогах – единственную, иную, желанную…

 

ЭКЛОГА ПРОЩАНИЯ

Была зима. Густо слепило солнце, гнул ветки тяжёлый снег. «Снегирь», - заметила ты красное пятно, мечущееся по кривой берёзе, и я улыбнулся твоей улыбке…

Мы бродили по замёрзшему лесу, и нам казалось, что мы такие, какие есть, готовые в морозной тиши встретить скончание веков.

А потом ты уехала. Разлукой навалилось пространство, которое рождает обстоятельства, и время, которое сильнее географии. Ты уехала, оставляя утешением скупо вспыхивающие картинки, постные книги и смутную надежду на повторенье. Философы, как шулера, дёргают рецепты из рукавов: в чудо повторенья, в то, что расставание предполагает встречу, верил Кьеркегор. А почему бы и нет, разве не чудо способность к любви, разве не диво наша вера в иллюзию?

Прежде, чем окунуться в небытие, любовь, как и всё земное, проходит путь мелочей. Отряхивая прах страстей, она приближается к архетипу, достигая его в памяти о любви - единственном убежище, где её не разъедает привычка, не опошляет суета, не оскверняет томление плоти. Роман предполагает действие, образ – созерцание. Я смотрю сейчас в зеркало, чья незамутнённая чистота воскрешает у меня метафоры буддистов, и мне кажется, что память о любви не реквием, а лишь прелюдия.

«В памяти нет времени, - думаю я, - вечность хранит все мгновенья, и значит, где-то в небесном музее, в неприметном уголке и сейчас пребывают взявшиеся за руки ты и я, рождественский мороз и скачущая по дереву птица…»

 

ИСКУССТВО БОГА

Что делал король-дядя, когда Гамлет убивал Полония? Где была в это время Офелия? Чем занимался Свидригайлов, когда Раскольников шёл к процентщице? Этого не знали ни Шекспир, ни Достоевский. Жизнь – театр. Но только Бог видит всё. Наши несовершенные глаза и уши воспринимают её фрагментарно, выхватывают куски, разбивают на эпизоды, промежутки между которыми заполняет воображение. Искусство во всём опирается на этот принцип. Исчезая за кулисами, актёры выпадают из времени, умирают, чтобы воскреснуть в следующей сцене. Так разворачивается действие - ряд картин, выбранных постановщиком. Но пьесу, где нам отпущены краткие роли, мы видим иначе - изнутри, мы лишены возможности оценить её замысел, и можем лишь смутно гадать о развязке. Поэтому нас так и завораживает искусство – выдумка, представление, в котором можно наблюдать историю от начала до конца. Оно позволяет на мгновенье ощутить себя Богом, почувствовать себя всеведущим. В этой упрощённой модели нам открываются тайны, недоступные в повседневности.

Жизнь и театр одинаково привязаны к наблюдателю. Но взгляд с небес иной, чем с земли: нам доступна одна сцена, всевидящему оку - всё. Пропадая для читателя, герои возникают через несколько страниц. В книге, которую читает Бог, действия героев синхронизированы, там не существует второстепенных персонажей, в Божественном повествовании каждый становится главным.

Одновременно следить за происходящим в разных пространствах можно, совмещая их подмостки. Такая модель искусства, вероятно, осуществится в будущем. Однако в кино, наиболее техноцированном из искусств, её можно представить уже сегодня. На нескольких экранах параллельно разворачиваются события, в центре которых находится каждый из персонажей - фильмы, снятые их глазами, складываются в мегафильм. Таким образом можно видеть Офелию в момент убийства Полония и Свидригайлова, когда Раскольников вынимает топор. Всё тайное станет явным, исчезнет детективный жанр. В отличие от традиционного искусства время не будет иметь разрывов, все его тёмные пятна выносятся на экран. Но представляет ли такой просмотр интерес? Ведь реализм, претендующий на непосредственное отражение жизни, понятен лишь Богу, для нас он свёлся бы к нестройным, хаотичным картинам, вроде сводки новостей, рассыпающихся без замысла художника.

Согласно принципу неопределённости, выбор одной характеристики делает недоступным другие. Глядя в замочную скважину, наблюдатель сужает истинную картину, не в силах её охватить. То же и в искусстве. Вычленяя те или иные стороны бытия, мы погружаем оставшиеся в тень. Поэтому с возрастом всё меньше попадаешься на приманку искусства, разгадав его бесхитростные кунштюки, разделяешь вкусы Бога, предпочитающего непосредственное течение жизни.
12 января 2004 г.

 

СИНЯЯ ПТИЦА СПРАВЕДЛИВОСТИ

Известная агада о заблудившихся в пустыне ставит вопрос: выпить остатки воды самому и дойти или, поделившись, погибнуть? Талмуд склоняет к первому решению. И действительно, нужно быть слепым, чтобы не видеть диктатуры выгоды, дарвиновская борьба оставляет этику отчаянию. «Из славы или прибыли выбери прибыль, - учит купца средневековая китайская песня. – Обмани таможенника и, если нужно, друга», - декларирует она кодексом чести барыш. С тех пор, как место за городом, где шла торговля, дало имя «мещанству» и захватило мир, благородство перекочевало в мифы, а благодарность вызывает иронию. Зачем лицемерить, совесть, действительно, химера, биология вне морали.

Мы не верим в прижизненное воздаяние, возврат Иову потерянного кажется нам искусственным. «Ибо Ты воздаёшь каждому по делам его», - утверждает 61 псалом. Но торжество справедливости - иллюзия. Жертвы, мученики, палачи, самозванцы, пророки перепутаны на земле картами засаленной колоды. Каждый школьник чествует Коперника, повторившего мысли Аристарха Самосского. Ванини, задолго до отцов эволюции предположившего наше происхождение от обезьян, ждал костёр инквизиции и могила забвения. Впрочем, его наблюдение с возрастом перестаёт быть откровением: под проницательным взглядом старости Божья искра угасает, и в людях всё больше проступает их далёкий предок. «Хорошо, что человеческие слёзы не горят, - иронизирует восточный поэт, - иначе бы их дым заволок небо и погасил солнце».

Жажда справедливости иррациональна, как вера в чудо. «Верую, потому что безумно», – делает справедливость предметом религии, пытающейся объяснить необъяснимое. Стоики с их наивной доминантой долга превратили этику в бич, христиане отвели ей метафору распятого на кресте, секуляризованная мораль Спинозы разбила её на сумму лживых теорем. Манихеи, катары и богумилы, отрицающие мир, как средоточие Зла, безусловно, честнее: плоть черна, наша природа ужасна.

Но слова затирают слова: на земле правят удача и ловкость, над нами – холодные звёзды. Зачем нести горб этических комплексов, если нас ждёт всеискупляющее забвение? Куда проще считать этот мир лучшим из миров, чем отвергать ради гордого «я», затерявшегося в его дебрях. К подчинению ходу вещей взывает инстинкт, попытки изменить который обречены. Конформизм замыкает «я» на обустройстве улиточного дома, но смириться, значит, не быть.

Этика выше целесообразности, она - бунт против очевидного, крик тонущего пловца, который отвергает протянутую веревку. Справедливость – это обман, необходимый для выживания, это мираж, заставляющий идти вперёд, это маяк, светящий обречённому кораблю.

Кто зажёг его? И с какой непостижимой целью? Не об этом ли поёт ветер, молчат звёзды и простодушно вопрошают наши сердца?

 

НИСХОЖДЕНИЕ К САКРАЛЬНОМУ

Вероятно, религии перебрали все возможности, предложили все символы, исчерпали все фантазии вплоть до замалчивания темы. За каждой из теологий, одна из которых – атеизм, стоят миллионы апологетов, еретиков, мучеников, отступников и ниспровергателей. Выбор рецепта – вопрос пристрастия, Бог каждому предстаёт в своём обличии: от кривой, воткнутой в конский помёт сабли – до алтаря, от прозрачных притч Учителя - до изощрённой риторики ортодоксов. Века сменяли кровожадность богов неизречённой мудростью, жестокость – милосердием, чтобы на новом витке лицемерия возвратиться к насилию апостольского посоха. Сегодня от богословских прозрений мир повернулся к пифагорейской метафоре цифр. «Бог – это наша дискуссия о Боге», - помещаем мы в центр мироздания гордыню, уставшие от прений, возвещаем гибель богов. Зарывшись в песок привычек, мы обрекаем себя на нищету слов, утешение сентенций, горсть профанирующих фраз. Ища забвение в череде метафизических истин, мы имеем дело со следствиями, паутина причин, свивших узелок явления, ускользает от нас. Пребывая в себе, Бог для нас – это комментарии о Боге, где новые идеи возвращают к списку традиционных (откровения и цитаты, слова и безмолвие одинаково лживы).

«Всевышний – это наше неуёмное стремление к небесам, неистребимая жажда абсолюта», - считают некоторые иудейские теологи. «Он – отброшенная из бесконечного далёка (ведь время в Божественных чертогах исчезает) тень нашего технократического завтра, воплотившееся желание стать богами, - заявляют оседлавшие острие цивилизации.

Музей восковых истин пестрит экспонатами. Так Мейстер Экхарт утверждает, что Всевышний не неблагой, не немилостивый, не невселюбящий. Его эпигоны приписывают Богу все качества, таящиеся в языке и ещё бесконечно сверх того. Бог обладает атрибутами, невыразимыми в лингвистике, любой эпитет, характеризует неизмеримую сущность не хуже другого, любая метафора подчёркивает Его совершенство и всеполноту. Он и благ и не благ, и всевидящ и слеп, Он может быть и безумием эллинов и соблазном иудеев, и слабым, как ребёнок, и всесильным, как Бог (опровергая тавтологию, Бог допускает сравнение с самим собой). И в самом деле, Бог, живущий в каждом атоме, Галактике, вздохе новорождённого, предсмертном хрипе, Бог, ведающий боль эпох, равно, как и боль сорванного цветка, вряд ли умещается в построения вроде «любит правду», «любит мудрость», «любит кротких», «любит любить».

Или Бог только штрих на мировом полотне, сноска в книге бытия, ключ к головоломке, осмысляющий значение вещей? Быть может, мы постигаем чужую тайнопись, разгадываем шифр, частью которого являемся сами, замурованные, блуждаем внутри его скорлупы. Тогда наши достижения – скрытое цитирование, в мировом кроссворде нам уготован лишь поиск подсказок, найти больше того, что спрятали, невозможно. Мы изучаем не прошлое, но – книги о прошлом, не минувшее, но – мифы о минувшем, мы находимся в вымышленном поле истории, культуры, в пространстве, созданном мертвецами, и возможно, точно также бродим внутри придуманной Реальности, сферы Паскаля, жертвы одной из ловушек одного из лабиринтов.
Очевидное торжество случайности не оставляет и следа от веры в закономерность, царящий произвол - от поклонения порядку. Бог, если Он есть, разрушает выверенное, делает ожидания несбывшимися, а расчёты – мечтами. Успех - всегда экспромт, опыт – всегда разочарование. У Юма есть сильное высказывание, что Вселенная являет собой неудачный набросок, эскиз ребячливого Бога. И действительно, мы не видим изнанки вещей, суть их - насмешка. В отместку мы не хотим быть Божьими детьми, называя себя детьми эволюции, её венцом. Наш бунт – ответ на Его вызов, но свобода воли заканчивается осознанием кабалы.
И это тоже насмешка.

А разве ближний не подчёркивает одиночества? Разве пристальный взгляд на мир оставляет что-то, кроме иронии? Разбрасывая стрелки ситуаций, жизнь пародирует самое себя, будто на что-то смутно указывая, обещая нечто, что вот-вот схватишь. Но это – черепаха в рассуждении элеатов, овёс впереди бегущего осла, это - бесконечная отсрочка награды. Наши гадания, грёзы, метания между добром и злом предстают в суете формулировок одинаково жалкими.

У Божественной игры свой жанр. Но какой – драмы, аллегории, водевиля?

 

ПРАВОСУДИЕ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ

В древнем Риме, с его филиппиками и катилинариями, юстиция была разновидностью театра. При Катоне Старшем на судебные состязания приходили со своими стульями, представление на форуме интересовало римлян едва ли не больше вынесенного приговора. При этом каждый умел выставить противника в неприглядном свете, гонорары же адвокатов приравнивались к вознаграждению актёров, которым платили не за профессию, но за искусство.

У восточных народов с распространением мусульманского права в некоторых областях стал практиковаться суд странника. Истец и ответчик в окружении сторонников выходили на дорогу и останавливали первого, казавшегося им достойным, встречного. Он был обязан сойти с коня и разрешить их спор. Считалось, что его устами говорит Аллах, воля которого требовала абсолютного подчинения. При всей его случайности у такого суда были свои преимущества - быстрота и очевидная непредвзятость.

В средневековой Европе, когда вера в высшую справедливость ещё не утратила своих позиций, Божий суд творился испытанием огнём и кровавым поединком. И только в Новое время сведение счётов окончательно перекочевало в залы заседаний, подменив дуэль препирательством адвокатов и денежными подношениями. Но чем крючкотворы-стряпчие предпочтительнее секундантов, чем бесконечно скучная тяжба лучше русской рулетки?

Когда-то камертоном справедливости был жрец или царь, но сегодня мы охотнее доверяем судьбу бездушной машине, участвуя в судебном спектакле и следуя наставлениям суфлера из адвокатской конторы. Наша вера в судейскую мантию поистине безгранична! Однако каждый процесс сродни кафкианскому, всякий, кто столкнулся с законом, знает, что любого можно осудить и зарезать, как собаку.

Как человеку судить людей? У каждого своя правда. «Не судите, да не будете судимы», - учит Христос. «Что есть истина?» - по-своему вторит ему иудейский прокуратор, как никто понимающий ангажированность любого суда.

В одном фантастическом обществе, где поклонялись Случаю, бал правила лотерея. Правосудие вершилось там с помощью белых и чёрных шаров, которые наугад доставали из слепого мешка.

И это, на мой взгляд, ничуть не уводило от справедливости.

20 ноября 2006 г.

 

СМЕРТЬ ИСКУССТВА

Эта тема настолько исчерпала себя, что перешла в свою противоположность: многие упиваются теперь этой трагедией, наполняясь пафосом отчаяния, с тайным сладострастием спешат забросать комьями ещё свежую могилу. Я не из их числа. Мне больно видеть гаснущие блики, безобразное кривлянье заката, я прихожу в ужас от того, что мне выпало наблюдать агонию солнца, освещавшего века. Искусство отражает жизнь даже своим отсутствием. Но движение бытия сдает прошлое в архив, и наступила фаза новой визуальной культуры, когда людей уха сменили люди глаз. Сегодня и литература активно подстраивается под стилистику компьютерных игр, а книга всё больше походит на одноразовый шприц: её главное достоинство – стерильность, она не должна оставлять по себе никаких следов. Апофеоз функциональности, она сузилась до развлечения, где угодливо продумано всё: от крупного шрифта до басенной морали и лексики новорождённого. Можно долго плести венок горьких упрёков, хуля современность, можно долго сетовать, что эра технокультуры возвестила торжество серости, что цивилизация переняла суррогат американского «melting pot» из глупости науки, неуёмной веры в технократию и очаровательной простоты пуританской морали – сделать ничего нельзя. Искусство словесности умирает не потому, что его жрецы перестали вдруг понимать, что талант возвышает рассказчика над пошлым флюгером слов и невнятицей случайно произнесённых истин, а из-за всеобщей пресыщенности, из-за того, что читателя сменил потребитель. Скука сердец и отсутствие интереса ко всему, что возвышается над убожеством суеты, что хотя бы отдалённо напоминает о метафизике, об изнанке вещей – вот корень зла. Повсюду слышны интонации молодцеватой посредственности - это трубят ангелы эстетического апокалипсиса. Нет отклика, нет отдачи. Причины невостребованности Искусства в скрытой апатии, и на нашу долю выпала лишь бремя утраченного. Изменить ситуацию, когда обывателя устраивает электронная лира и пение механических сирен, мы не в силах, подобно предкам, мы покорны слепой судьбе. При этом дегуманизация искусства, как и гибель богов, лишь примета грядущего, веха на нашем пути. Венчает ли она эволюцию или это симптом самоликвидации покажет будущее.

Технический прогресс тысячелетиями обуславливался прогрессом духа: Ньютон, до скончания лет не оставлявший богословских штудий, был продуктом рационалистической философии, Евклидовы построения вторили Аристотелевым силлогизмам и пропорциям Праксителя. ХХ век разделил их. Человек и машина поменялись местами. Мы уже не едем на поезде, но бежим за ним. Быть может, следующая генерация хозяев планеты будет железной, как пророчествует Болонкин? Быть может, наша цивилизация, открывшаяся железным веком, им же и закончится? Как знать, но это вписывается в логику бездуховной эволюции, компьютерный голем – прямой наследник духовной нищеты. При этом я не луддит – бунтовать против средств производства бессмысленно. Однако, мириться с ролью всадника, которого оседлала лошадь, унизительно.

Быть может, что и имя художника обречено пополнить длинный список из лудильщиков, колесничих, фонарщиков, переплётчиков шагрени, золотошвеек или прях; а его инструмент стать в один ряд с коклюшками кружевницы. Но я не собираюсь пугать и вслед за вырождением искусства предрекать смерть человечества. В сущности, оно и так умирает с каждым новым поколением. Я знаю также, что оракулы всегда врут, а предвидение ниспослано нам либо в насмешку, либо смирением гордыни. Но, вглядываясь порой в сумрак прошлого, различаешь нравы куда более близкие, чем царящие вокруг, видишь глубокие стремления, чистоту исканий, обнажённую боль и бескорыстное служение музам, в котором различаешь священный огонь Красоты.

И эта иллюзия пробуждает сожаление и горькую обиду.

 

ПРОСТРАНСТВО-ВРЕМЯ-СОЗНАНИЕ

Добавляя ось времени к трём пространственным осям, мы переходим от галлилеевой физики к эйнштейновой, где время уже не является инвариантом просранственных координат, а зависит от наблюдателя. В таком формально построенном пространстве расстоянием между двумя точками является комбинация пространственных и временных координат, время и пространство затягиваются в общий узел. Но, как считает буддизм и философии субъективистского направления, мир существует лишь в сознании, исчезая вне его. И действительно, поля, долины, горы и реки существуют для меня, отражёнными в зеркале моего “я”, которое является частью мира. Психологи утверждают, что в разных головах и время течёт по-разному, а богословы учат, что у Бога времени вообще нет. Я сознательно не разделяю психологическое, историческое и физическое времена.

Если двое находятся в одной комнате, то это не значит, что совпадают их мысли, единомышленников можно сыскать и за морями. С точки зрения математика, эти идеи находят отражение в присоединении к пространственно-временному континууму ещё одной или нескольких осей, отвечающих за сознание. Это сделает зависимым пространство-время от параметров сознания и наоборот. Пространство, время и сознание рассматриваются как проекции единого Целого. Заметим, что на одно и то же событие можно смотреть с бесконечных точек зрения, и, наоборот, фиксируя ракурс, можно осветить под одним углом все произошедшие события. Таким образом, размерность нашего пространства повышается за счёт чувственных измерений. Что-то похожее, хотя и значительно сужая рамки, делал в конце прошлого столетия Вундт с его “пространством эмоций”; в каком-то смысле мы имеем здесь предшественником и Николая Кузанца с его геометрико-мистическими конструкциями, которые при всей их условности, однако, выше заурядных метафор. Логика этих умозаключений выгодно отличается и от величественных спекуляций схоластов, и от громоздких построений гностиков. Количество измерений мирового континуума повышал за счёт времени и Данн. Мактаггарт и Бредли, считая мир статичным, а ощущение его движения сводя к беспокойству нашего внимания, отрицали временное измерение. Для них время и сознание по сути одно[8]. События проходят и принадлежат истории, но мы легко можем вернуться к ним в сознании, в памяти, то есть подойти вплотную в ином измерении. Там уже будет своё пространство и время… Значит, ось сознания расщепляется, тая в себе свои пространства и времена? Возможно, здесь и более сложная топология. Не ясно, правда, что считать количественной характеристикой сознания. Может быть, подобно часам и метрам, во вновь построенную Вселенную должны войти единицы информации? Впрочем, и время и пространство, по сути закреплённые лишь привычкой, неопределяемые, интуитивные понятия. Их первичность делается в рамках данной модели понятной – нельзя искусственно расчленять время и сознание, определяя первое через второе, как нельзя определять абсциссу через ординату. Пространство, время, сознание - это равноправные характеристики данности, которая является их совокупностью. Эти три компонента образуют замкнутую систему.

Геометрия разумной Вселенной – это мост между позитивистской картиной мира, отделяющей бытие от сознания и буддизмом, который сводит события к иллюзорной игре ума.

Пространственно-временная точка возникает для нас лишь при наличии в ней события, несущего информацию. В противном случае и для нас неразличимы, как неразличима безвременная пустота, которая не обладает информацией. С точки зрения наблюдателя пространству-времени присуща мера информации, это имманентное качество, которое раскрывается нашему сознанию. Иное пространство-время для нас не существует, если мы отрицаем вещи в себе. Сегодняшний рационализм постулирует факт всеобщности естественнонаучных законов. Если во Вселенной существует иной, отличный от нашего разум, то он воспринимает те же законы природы, истина лишь переформулируется, становясь проблемой языка. Если, не дай Бог, наша цивилизация погибнет, то возникшая на Земле негуманитарная жизнь будет наблюдать ту же аннигиляцию электрон-позитронной пары, описывая её в своих, выработанных её наукой, терминах. Это значит, что информация об аннигиляции уже содержится в пространстве-времени, а нейроны только отражают и преломляют эту информацию. В этом смысле постоянно пребывающий в созвездии Большого Пса, Сириус разный для вавилонян, римлян и наших телескопов, его свет различен для различных земных сообществ. Накопление знаний об объекте есть движение по оси сознания, представляющей совокупность интерпретаций, это улучшение разрешающей способности нашего разума.

В пространственно-временной точке может произойти событие с бесконечно разной степенью информативности - чем сложнее событие, тем “значимее” точка, тем она информативнее, тем выше её координата на оси сознания: от рождения гамма-кванта, информационный массив которого сводится к одному числу, до возникновения Вселенной с практически неограниченным информационным полем.

Прошлое и будущее перестают быть независимыми от субьекта. Однако не исключаются и коллективное, интегральное прошлое и будущее, как общее место, пересечение отдельных, дифференциальных. Так и Всеобщая история распадается на сумму составляющих её историй. Причём прошлое определяется лишь степенью насыщенности дошедшей информации, иначе говоря, объективно “тёмных” веков не существует. Время – это информация о времени, пространство – информация о пространстве.

Вероятно, есть области доступного прошлого, будущего и зоны абсолютно запредельные (по аналогии с теорией относительности, где световой сигнал не отовсюду вырывается и не всюду доходит). В области абсолютной непостижимости и находится Бог. Бог - это отсутствие пространства и времени, это чистое сознание, расположенное на оси сознания и взирающее на нас из её бесконечной и близкой дали. Это перекликается с Гегелевским: “Чистый, не знающий пределов разум, есть само божество”. К Нему, в Вечность, теряя пространственные и временные координаты, возможно, и устремляются наши души, в иное измерение, в точке омега сливаясь с Богом.

Классическая физика утверждает, что повышение разрешающей способности прибора обращает вероятность в достоверность. Квантовая механика базируется на соотношении неопределённостей и принципиально вероятностой оценке реальности. Но вероятность - это лишь недостаток информации. Однако, вводя ось сознания, мы можем спрятать одну неопределённость за другую, отнеся туда нехватку знаний, которая и выливается в понятие “вероятность”. Так, инверсия в плоскости сводится к повороту в третьем измерении. Сидящий на оси сознания Бог может видеть сразу обе стороны медали. Жизнь, смерть одинаково подвластны Ему, и есть надежда, что после исчезновения из мира действия от нас останется информационный след: наши деяния сохранит книга Бытия, матрицу – ноосфера, копию – вечный архив.

 

Ваши комментарии к этой публикации

 

__________________

[1] Есть примеры и другого мифотворчества. В китайских сочинениях Сунской эпохи женщины, вызывающие симпатию, оказываются кровожадными оборотнями, а лукавых обманщиц воспевает народная память – действительность вне морали. Профанируя принципы логически выверенного поведения, Агата Кристи с невероятной лёгкостью комбинирует мотивы преступления в угоду версии. Наконец, ирония Борхеса, опровергая общепринятые каноны, делает из предателя – героя, из отверженного – победителя, из труса – храбреца.

[2] Thorkelin G. J. De Danorum rebus gestis secul. III et IV. Poema Danicum dialecto Anglo-Saxonica. Copenhagen, 1815.

[3] Видение, дарующее блаженство /лат./.

[4] Мифологическое название Индии.

[5] У Чэнъэнь «Путешествие на Запад».

[6] Рулетка как причастие /фр./.

[7] Впрочем, его «Посторонний» смотрится в зеркало византийских житий и даосских сказаний (прим. авт.).

[8] Есть примеры и другого мифотворчества. В китайских сочинениях Сунской эпохи женщины, вызывающие симпатию, оказываются кровожадными оборотнями, а лукавых обманщиц воспевает народная память – действительность вне морали. Профанируя принципы логически выверенного поведения, Агата Кристи с невероятной лёгкостью комбинирует мотивы преступления в угоду версии.

 

 

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

33 дата публикации: 01.03.2008