Татьяна Ахтман

Крест

Глава из поэмы Жизнь и приключения провинциальной души .

С транно здесь, в Израиле, ощущается новогодняя ночь. Нет снега, нет ощущения таинства смены годов, кажущегося единственной возможностью прикосновения ко времени. Вот, был декабрь прошлого года и - ах - уже январь будущего... и словно что-то мелькнуло, как будто, совсем близко... тень... чего-то мощного и огромного - зверя, бегущего свободно и ровно без устали... и, вот уж, след простыл, и я улыбаюсь растерянно вдогонку... А потом смеюсь и пью вино: Знаешь, я, как будто, видела его. Нет, точно, видела. Это - пёс с мощной грудью и он мчится против течения реки с такой лёгкостью, словно по тропинке на склоне балки. Теперь, ночью, он чёрный, но утром - розовый, а днём золотой. Жаль, что ты не видел...

У меня всегда последняя минута перед боем часов как перед смертью: вот, остались секунды и нужно успеть подумать самое важное. Свершается нечто чужеродное и неодухотворённое, пересечение которого с моим Я неизбежно, и только мысль, собранная как чемодан, останется со мной, когда часовая стрелка отделит меня от прошлого. С годами встречи со временем становятся всё проще - всё легче собирать самое необходимое. Так бывает с опытным любителем путешествовать налегке, когда всё умещается в компактный рюкзак. И последняя мысль всё больше похожа на молитву - несколько прозрачных слов ни о чём.

Теперь точка пересечения годов оголена - слабая беззащитная плоть будней. Шаманский - прежде - бой курантов слышен по российскому ТВ в одиннадцать часов лукавого местного времени. Здесь новогодних минут - сколько просит душа. Та, прежняя, с ёлкой и Дедом Морозом - для торговцев. Для тех, кто что-то продаёт и покупает - дома, труд, развлечения. Это Новый год для денег, у которых своя важная жизнь: для счетов, зарплат и расписок, для продажи себя в рассрочку и оптом.

Для Человека - Новый год здесь приходит осенью, с Тишреем - в день рождения Адама. Он наступает, как и тогда - в шестой день творения, с появлением первых ярких звёзд, среди которых теряется прозрачный серп еврейского светила. Человек рождается, как и молодой месяц, слабым и одиноким и, даже познав полноту своей жизни, остается один... под небесами.

В полнолуние весеннего равноденствия, в Нисан, с наступлением ночи вечерние звёзды едва заметны в свете тяжелой оранжевой планеты. Над миром безмолвно льются лунные капели и людям снятся тревожные сны о злой доле рабства. Эта Новогодняя ночь - для тех, кто помнит себя в Египте и помнит луну благословенную, светящую под ноги беглецам и - проклятую, бегущую по пятам с вооружёнными солдатами фараона. В эту ночь в волшебном фонаре видны тени Каина и Авеля; тени прокураторов Иудеи, храмовых жрецов и Иешуа, которому осталась неделя до вечности, тени его уснувших учеников - будущих апостолов будущего календаря... для торговцев.

Но главные минуты у каждого свои и они причудливо вплетены в узор бесконечной сложности, похожий на рисунок судьбы, что на ладони. Моя минута напоминает о себе болью вот уже пятый год. Мой календарь отмерен наперёд - шесть лет. Шесть лет моей жизни расчленены на минуты несвободы от времени, зависимости от чужих календарей, когда мысль не спасает, а только уточняет мою вину, и комната с окошком в сад становится ловушкой.

Три года отслужил в армии старший сын и, вот, три года - младший. Я должна была не допустить, но не сумела. Тогда, осенью, А. взял за ручки пластиковый пакет с зубной щёткой и, неуверенно улыбаясь, спустился по лестнице, а я вышла на балкон. Внутри было отчаянно пусто, как будто больше нечего было терять, и уже случилось всё, что не смела осмыслить. Сын вышел из подъезда и оглянулся - близорукая мягкая улыбка, пожал плечами... Что я сделала, господи, неужели это со мной? Как не домыслила... ведь читала, предупреждали... принесите, звери, ваших детушек, я сегодня их за ужином скушаю... бедные, бедные звери... воют, рыдают, ревут, в каждой берлоге и каждой пещере злого обжору клянут. Да и какая же мать согласится отдать своего дорогого ребёнка... А потом он позвонил и голос был весёлый: Меня взяли в Голани, - это очень хорошо, мама . - Это очень хорошо, - повторяла я - взяли в Голани . А потом позвонил: Всё хорошо, мама... но... нет свободных минут... . - Нет свободных минут… - повторила я - совсем нет? - Совсем - голос был моего сына, но.... звучал, как будто на пластинке, поставленной на другие обороты - так звучит потерянность - во времени - со своим днём рождения, своим Новым годом и плюшевым подарком под ёлкой...

Я перестала плакать. Это случилось со мной - со мной, и мне нужно жить три и три года, опять научиться верить и надеться... как будто и не одна я вовсе - во всей вселенной... И я начала новый календарь - от потерянной минуты.

Сынок, я подожду тебя ещё три года. Виноват в моей ты жизни... Я не смею уйти - тебя молитв своих лишить. Но как тревожно мне. Леплю обманы: божков лукаво-миловидных - их на заре леплю, чтоб в полдень разбить и в острых черепках блуждать до первых снов... И снова день, и утро тороплюсь скрипичной переполнить суетою, аккордами далёкого рояля - сильнее, шире, чтобы хоть на миг задеть во мне за то, ещё живое, что для тебя любовь хранит...

В субботу я выходила на балкон и смотрела в далёкую точку пересечения дороги и неба, из которой мог возникнуть мой сын. С каждым часом боль была всё сильней. Во что наливается душевная боль? Кажется, полным-полно, уже пролилось в пальцы и они тяжелы и непослушны, но всё мало и волны захлёстывают сознание, и мерещатся ужасы всех катастроф - забыто слово, что было в начале, и я молюсь свирепому идолу, пожирающему детей - торгуюсь с ним, лгу, угрожаю... ненавижу - отчаянно, безумно, зло, и где-то, должно быть, на моей заброшенной планете, в пустыне рождается смерч, и острая жаркая пыль вонзается в небеса, как нож вендетты... Кто знает, чем обернулось миру молчание Марии у ног распятого сына... Не знаете? Скверно, господа, - беда на нашей датской планете, где детям с восемнадцати лет запрещается жить без автоматов.

Отец с неловкой улыбкой берёт автомат из рук сына: Лучше бы я - я бы смог... - Да, лучше бы ты, - но это уже случилось с сыном. Ты должен покаяться. - В чём? - Ты ел кислый виноград . - Я не знал . - Ты не хотел знать. Помнишь, я пыталась понять - тогда, когда мы слушали второй концерт и казалось, что вот-вот можно понять, но ты отвернулся. - Я не помню... - Должен вспомнить и покаяться. Должен, посмотри, у сына уже автомат в руках, - вспомни: я ещё принесла тогда рыбу... - Какую рыбу? - Красную... на поминки по Андропову... - Ты сошла с ума... - Нет, это тогда я была безумной и думала, что ты - Пьер Безухов, а я - солнечный зайчик. Каюсь, думала, что всё это не со мной, что это волшебный фонарь. Мы были безумны - и теперь у нашего сына в руках автомат и нужно мыслить точно, - предельно точно. Мыслить и понимать. Иначе случится непоправимое и я за себя не отвечаю - это катастрофа.

Мы жили тогда неподалёку от Иерусалима. Ранней весной на пустыре, через который шла просёлочная дорога, цвели маки. Я шла мимо и, если было ещё светло, разговаривала с ними, - восхищалась, благодарила, как тогда - в детстве, когда верила, что цветы слышат меня. Мне нужно было начать сначала - вернуться в точку искренности, чтобы разминуться с ложью. Ни тогда, ни теперь цветы не обманывали - простодушно дарили свою красоту и аромат.

Это случилось тогда, - тогда, когда я сумела впервые понять свою первую иллюзию... тогда... Да, конечно - я была готова понимать, но в открытость души вошла ложь, и я, не сумев её принять, изгнала всё, захлопнула двери и окна, осталась одна в языческой первобытности. Тогда, в первобытном тумане, Мария казалась мне спасением. Я доверилась кисти Рафаэля и мечтала о сыне, как о Мессии. Я хотела владеть улыбкой, полной достоинства, и сбегала из детских садов, пионерских лагерей, лекций, работ, мечтая о сыне.

Как же так... Мария не успела полюбить, ощутить себя женщиной... познала только материнство, и... сына забрали, и вот он, шатаясь, несёт крест, а она идёт следом... и пальцы переполнены слезами, а глаза сухи?

Господи, и ты знал это наперёд? В начале? Это было в твоём Слове? Чьи мольбы может расслышать Мария в вечном рёве: Распни его ... Неужели это случилось со мной... со мной? Это кричат о моём сыне... - женщина перестала владеть своим лицом, потеряв улыбку достоинства. Шатаясь, слепо бежала по лабиринту каменных улиц, крики толпы мчались по следу, а тяжёлая сытая Луна жёлтой жабой развалилась на крышах Храма и, не моргая, смотрела вслед...

Напрасно молиться улыбкам, полным понимания и достоинства. Опасно верить доброму божеству. Не верьте женщине, у которой казнили сына, - она не простит вовек. Греки были честней и проще - рисовали порочных богов и знали, что они - крики толпы. Евреи сказали: Не знаем - не знаем кто Он, Имя которого нам не известно .

А потом я поехала на присягу. Вернее, я не знала, что это присяга. Но, получив открытку с приглашением приехать к сыну в армию, поехала. Я была так поглощена ожиданием и встречей, что и там не поняла, зачем все собрались и что происходит. Я привыкла не вдумываться в повестки торжественных собраний, съездов и горящих костров. Любое сборище трансформировалось в моём сознании, как замкнутое пространство, из которого нужно найти выход и бежать. Побег из армии был невозможен и это была новая безысходность, осознанная мной. Остывал декабрь. В окнах автобуса возникало всё меньше подробностей людского бытья. Пейзажи дичали россыпью холмов и камней. В креслах, обняв автоматы, дремали мужчины в хаки. В замкнутое пространство, в котором был теперь сын, робко, на цыпочках входила моя нежность - я не могла уйти... и я оставалась. Земля за окном казалась брошенным ребёнком, розово обнажался стриженый затылок солдата на переднем сиденье, в гул мотора вплетался шёпот чьих-то укоров, раскаяний, молитв... Хорошо! Раз так, раз ты берёшь моего сына... я останусь. Но знай, - я буду следить за тобой: я не умею больше доверять и берегись - камня на камне не оставлю! Думай! Точно, жёстко и берегись - это тебе не Ясная Поляна, и я - не идише-поселянка. Я подписываю договор на шесть лет - шесть лет моей нежности, веры, стихов и благословений, но... берегись... - око за око.

Автобус остановился на перекрёстке, похожем на середину небрежной шахматной партии. Слоны ещё держали каре, серьёзные фигуры вяло толпились в углу, но меня завораживали пешки. Между машинами переодевались несколько десятков полуголых фигур. Парни прыгали на одной ноге, целясь второй в штанину, в воздух взлетали, взмахивая рукавами, рубашки, холодный ветер рвался между пуговицами, заплетая пальцы. Сына я увидела сразу и не поверила. Всё время, что ехала, не верила, что из этого странного дня, переполненного чужими подробностями, может возникнуть прикосновение рук и вспышка забытой радости между двумя тревогами - не встретиться и расстаться. Он был уже одет и держал в руках ящик сложного вида с длинной дрожащей антенной. Сказал мне, как будто я вышла из соседней комнаты: Вот, смотри сюда, вот эта штука нажимается так, а затем так. Ты слышишь меня? - Да, конечно, так и так. Скажи, что происходит? - Не пугайся, но я сильно хромаю - у меня трещина в кости. Это не опасно, но очень больно. - Очень больно - повторила я: Тебя отпустят? - Не знаю. - Не может быть: трещина в кости... - ты не можешь... Они не могут...

Когда-то давно, когда ему было годика три, мы пришли в зверинец - один раз - и больше никогда не ходили. За решётками внешнего периметра страдали звери, а по внутреннему кругу ходили зеваки с билетиками за двадцать пять копеек. Из крайней клетки - грязной будки в углу - топорщился куст длинных трепещущих игл - серых с сединой на концах. Вдруг он метнулся вбок, с сухим щёточным звуком мазнул стену, и на нас взглянули кроткие бусинки с печальной мышиной физиономии. Так я вижу армию - со всеми её танками, антеннами и прыганьем в надутые ветром подштанники - катастрофой провинциального зверинца, с линялыми флажками и свирепообразным хищником на пыльной афише у окошечка кассы. Любители поглазеть не понимают, что и внутренний круг - та же клетка.

В тот приезд я принесла узелок с изюмом, орехами и шоколадом. Израильтяне приезжали на своих машинах большими семьями. Привычно сооружали бивуаки и скоро вся шахматная доска покрылась пёстрыми лоскутками - из термосов валил сытный парок, бывалые отцы и старшие братья подтрунивали над своим зелёным солдатиком, младшие трогали автомат, мамы и тёти привычно вздыхали и подсовывали куски изголодавшемуся ребёнку. Мы с сыном воробьями сидели на заборе чужой пирушки, чужой клятвы, прижавшись друг к другу, молчали, смотрели на знакомые звёзды. А спустя три года, опять была присяга и те же звёзды... Мы тогда уже жили в Негеве, в маленьком городке в горах у Мёртвого моря. Прошли первые дожди, на несколько минут утопив пустыню, но она стремительно вынырнула, отряхнулась как пёс, и брызги растаяли вдогонку исчезающей туче.

Холмы дождей не принимали. Ручьёв испуганных стада несли истерзанные воды в лазурный влажный рот. Природы здесь чудо смерти - море слёз. И в каждой капле горечь души неутолённой - травы здесь не растут...

Тесная площадь у двухэтажного дома, словно, единственно уцелевшего после бомбёжки, напоминала Римский театр. Вверх, на естественную каменную горку поднимались грубые ступени. Внизу, на круглой арене, был установлен фанерно-героический лис с мощной грудью, тонкими кривыми ногами и хвостом, похожим на пилу с редкими зубьями. Чаши факелов закоптились от частого использования. Гости, незлобиво толкаясь, толпились на горке, выглядывая своих . Вот он - узнавала я всякий раз сына в другом солдате, там, внизу, в неясном строю на дне амфитеатра...

Странно высоким пламенем взметнулись огни факелов, жадно придвинулась ночь, толкнув в спины стоящих в кольце людей. Взлетел, рассыпаясь, белый шар ракеты, и тень дома бросилась вслед, словно курица с отрубленной головой. Удивительно чисто и нежно заговорила в микрофон девушка в солдатской форме. Я ждала мурашек марша, но это были стихи - спираль слов свободно улетала прочь из, казалось, безнадёжно замкнутого круга, и я очнулась, задохнувшись узнаванием - всё так, как и всегда - круг... капище: древнее и вечное - тайное тайных этой земли, её материализовавшееся подсознание - наточен клинок, голоден нетерпеливо озирающийся идол, жаден закопчённый алтарь, дико пляшут тени и безмолвствует толпа завороженных родителей... Прекрасен низкий зовущий голос молодой жрицы, требующий жертвы... и я стала молиться: Нет, он принадлежит себе! Не слушай глупого мальчишку, бездумно перебирающего красивые чётки чужих слов - его клятва ничего не стоит. Слушай меня - я его мать и помни наш договор: око за око!

У нас был теперь автомобиль и термос с горячим куриным бульоном, пухлыми манными клёцками, морковкой и укропом. Сын сидел в машине и его руки казались слишком большими от ссадин и въевшейся грязи. Мы старались не смотреть, как он голоден, а он старался быть поделикатней и поменьше, но как-то выходило, что занимал вместе с автоматом и миской почти всё машину. Машина стояла на обочине дороги, по которой шли навстречу нам люди. Они равнодушно глядели в наши запотевшие окна, а мы смотрели на них...

Маленький О. был очень искренним и несправедливость встречал бурно и гневно. Мы называли его тогда Синьор-помидор . Он был работящим и покладистым. Мог часами в полном одиночестве упорно перетаскивать и укладывать по своему замыслу кирпичи, не замечая противный холодный ветер бесснежной зимы. Круглые серые глаза смотрели на мир с удивительным доброжелательством. Однажды, в три года, он прибежал домой красный от гнева, по-взрослому мрачный и мстительный, не плакал - казалось, слёзы не находили выхода, и он наливался горечью. Оказалось, что на ступеньках соседнего магазинчика его грубо толкнул какой-то местный выпивоха и ещё добавил что-то вроде пшёл отсюда . О. поднял на феномен глаза и вежливо спросил: Почему? И тогда мерзавец плюнул на него.

Теперь я жалею, что утешала сына и говорила глупости про плохого дядю. Я должна была схватить пальто и, на ходу вдевая руки в рукава, броситься бегом к ступенькам магазина и... заставить его извиниться... позвать милицию, нет, лучше полицию - да, подошёл бы огромный американский полицейский, и мы бы были отомщены. Негодяй получил бы по заслугам. Я должна была Чёрным Котом взметнуться на плечи гада и, страшно мяукнув, оторвать его подлую голову и кровь залила бы ступени и её невозможно было бы смыть. И тогда в сквере Пионеров установили бы гипсовую фигуру Вселенского Хама с оторванной головой - поместили бы в центр фонтана вместо пионера с горном - и струи хлестали бы из порванных жил, а преступная голова валилась бы на барабан юного барабанщика. К фонтану приходили бы орденоносные пенсионеры, снимали бы свои медали и бросали их в бассейн - к золотым рыбкам, каясь, что не завоевали закон, защищающий их детей, внуков, что обездолили их. Но я не сумела... И вот... пришлось бежать в поисках закона куда глаза глядят и теперь сын клянётся своей жизнью... А я прислушиваюсь к слабому пульсу истины, едва слышному слову - единственному, что стоит клятвы.

...Понимать обречена, как вечен краткий миг и бесконечно движенье каждое... Предвидеть ад в истоках, казалось бы, невинных, взяв за данность сомнительную горстку аксиом, как будто бы, принесённых из громов с утерянной горы толпе рабов. И это всё. И этого довольно для - с пытками и жёстким приговором себе – суда... увы, за искушенье доверять чужим богам - за то, что убивать могу и быть убитой, стою перед собой с повинной... невинной.

Я брала чистый лист и писала: Владимир Высоцкий: Не на равных играют с волками егеря, но не дрогнет рука, - оградив нам свободу флажками, бьют уверенно, наверняка. Волк не может нарушить традиций, - видно, в детстве - слепые щенки - мы, волчата, сосали волчицу и всосали: нельзя за флажки! Запечатывала в конверт и писала номер полевой почты.

Сын приходил, ставил автомат и сумку, набитую одеждой, щедро перемешанной с грязью, снимал носки вместе с прилипшими к ним корочками с израненных пяток. Меня гипнотизировал розовый пояс ободранной кожи на бедрах. Отец потрошил сумку, привычно проверяя карманы и вытаскивал вещицы, несущие в себе, казалось, тайну соучастия, которого были лишены мы... Находил и приносил чёрный комочек моего нераспечатанного письма... - Сынок, ты не прочёл письмо... - Я не мог - было очень тяжело ... - Я понимаю, но ты должен... там были слова, слово - то... которое в начале... - Было очень трудно, мама, мы бежали десятки километров ночью, без дороги, и те, которые падали, уже не могли встать. Там нельзя думать, мама, только довериться... чутью зверя, что рвётся к жизни... я не знал, что сумею так... - Не знал... - так, но, только, нельзя... без слова... пойми - волк бежит вдоль круга из красных флажков и не может выбраться на свободу... - и так вечно. Он не слышит слова - сильный, гордый зверь не может вырваться за свой предел, и любой подонок владеет им... Это ужасно, что я говорю... прости, это жестоко... я должна сказать... ты должен... ты клялся, - тогда... давно - я долго вспоминала и теперь знаю точно - ты тоже бежал тогда, спасаясь, один в пустыне... было полнолуние и ты уснул в тревожном сне, а утром ты понял что-то очень важное и клялся не забыть... и теперь нужно вспомнить ... - Это жестоко, мама, я устал. Если я буду думать теперь, то не выживу. - Но если ты не думаешь, то не живёшь... человеком. Это нормально, знаешь, это даже красиво... звучит как орган - слушай музыку: Никто не разорвёт замкнутый круг противоречия выживания и осознания - никто не сделает зверя человеком, если у него самого не хватит сил... Ну? Разве не хорошо звучит? Разве это плохая игра, и ты - не азартный игрок? Что ещё сравнится с красотой игры по закону, который был в начале... - Да, мама, это действительно красиво... мне нравится... я подумаю... вспомню...

Я беру чистый лист: « Р.М.Рильке: Как мелки с жизнью наши споры, как крупно то, что против нас! Когда б мы поддались напору стихии, ищущей простора, мы выросли бы во сто раз. - Знаешь, должно быть, и время диким зверем бежит по кругу, не смея вырваться за его пределы, и только в точке пересечения с сумевшим осознать его человеком, одухотворяется, устремляясь - свободно и легко - против течения реки, дающей забвение.»

Я запечатываю конверт и пишу адрес армейской почты.

 

Ваши комментарии к этой статье

 

19 дата публикации: 01.09.2004