Дмитрий Ляляев

Докатились

В разных городах Максуда называли по-разному.
Чаще всего – Максимом, по-русски, поскольку города, по которым его возил Одноглазый, были большею частью русские – Астрахань, Саратов, Нижний Новгород, Москва, Санкт-Петербург. Нигде подолгу они не жили: рано или поздно Одноглазому с его бандой, в которую входил теперь и Максуд, приходилось убираться из нанятой за приличные деньги неприлично грязной квартиры где-нибудь возле вокзала или городского рынка, покупать билеты в удушливо-тесный плацкартный вагон и катиться куда подальше. Вот и сейчас: ночь, грохот вагонных колёс, под который не уснуть ни одному ребёнку в мире, несмолкающие пьяные разговоры, постоянно лязгающая дверь, ведущая к туалету, – всё это вместе взятое отнимало у мальчика сон и воскрешало его прошлое.
Он отчётливо помнил родину. Солнце, не по-северному золотое, а по-южному ослепительное до белизны, убогий кишлак, прилепившийся к склону горы, покосившиеся глиняные мазанки, согнувшиеся под тяжкими ношами женщины, среди которых, сгорбившись почти до земли, брела мать Максуда, надрывный плач его голодных младших братишек и сестрёнок, отчего-то всегда хмурый и раздражённый отец. Некому было объяснить пятилетнему человеку, что есть нищета и главное – для чего она есть и кого она ест. Отец был сильным, мускулистым, не по-восточному высоким человеком, но и он в последний для Максуда год как-то съёжился, высох и сгорбился, словно это он, а не мать, таскал тяжёлые тюки с некогда колхозного поля.
И вот однажды в кишлак заявился Одноглазый. Нет, что ни говорите, а предчувствие всё-таки существует. Максуд возненавидел его с первого взгляда, как бывает, наверное, с первого взгляда любовь. Разница только в том, что любовь впоследствии переходит в привычку, а к ненависти привыкнуть невозможно. И, казалось бы, поначалу ничто не предвещало в нём закостенелого негодяя, напротив: приехал на фешенебельном джипе, одет был с иголочки в заведомо модный белый костюм, глаза, в том числе и тот, которого не было, скрывали дорогие, если судить по наклейке, противосолнечные очки. Войдя к ним в хижину, он щедро одарил детишек леденцами, а ошалевшему Максуду вдобавок вручил нечто совершенно невиданное – красную пластмассовую МАШИНУ с блестящими колёсами, до невероятия схожую с той, на которой приехал сам добрый факир. Однако было в этом субъекте что-то омерзительное, змеиное, то, что взрослыми словами не выразить, а понять можно только детским неискушённым сердцем, и проявлялось оно в какой-то отрепетированно-слащавой улыбке. Добрые факиры так не улыбаются. Так улыбается уличный подонок, готовясь ударить тебя кастетом, в то время как его кореша аккуратно выкручивают тебе руки. И была какая-то сила, которая заставила Максуда отказаться от протянутого к самому его лицу сказочно шикарного подарка.
Тогда Одноглазый уединился с отцом. О чём они говорили, никто не слышал – для разговора Одноглазый увозил куда-то отца на машине, – но вернулся отец не просто ещё более сумрачным, но и по-настоящему постаревшим. Никогда после этого Максуд не видел такого рельефного выражения страдания и отчаяния на лице человеческом. Впрочем, он никогда не видел в зеркале самого себя. Карманы отцовских продырявленных джинсов оттопыривали аккуратно перевязанные пачки, которые он тщетно пытался скрыть. А потом, ночью, когда все дети, как казалось взрослым, заснули, отец поднял с постели полумёртвую от усталости мать и долго-долго ей что-то горячо и отрывисто доказывал, шурша при этом какой-то бумагой. Мать возражала, поначалу робко, как будто не веря, затем более настойчиво, и, наконец она разрыдалась, да так бурно, что отцу пришлось её успокаивать. Но и вернувшись на свою нищенскую постель, мать не сомкнула глаз и проплакала до зари.
А потом Одноглазый увёз Максуда на джипе. Это случилось уже на следующее утро, Максуд не успел даже как следует отойти после недолгого сна. Его подняли, наскоро умыли, одели в обычное тряпьё, сунули в руки пакет пряников, усадили в джип, и машина резво тронулась с места. Но Максуд не плакал. Он решил, что если отец отпускает его из дома, значит, он уже большой, он – мужчина, а мужчинам плакать не подобает. Тем более – перед лицом врага. А то, что Одноглазый – враг, не замедлило проявиться.
Его заученная слащавая улыбка исчезла бесследно, как исчез в его когтеобразных пальцах пакет только что подаренных пряников, как исчез подобострастно-вкрадчивый тон – «Жрать будешь, когда заработаешь!» С его сухого скуластого лица как будто съехала неудачно, не по артисту сделанная маска. И вдобавок он снял очки. Отвратительный красный рубец пересекал его правую глазницу от переносицы до щеки. Глаза не было, был только ужасный, грубо зарубцевавшийся шрам. И в тот момент, когда он снимал очки, он в первый раз рассмеялся. В его смехе самым причудливым образом соединялись карканье ворона, вой шакала и шипение змеи. Иногда эти звуки последовательно сменяли друг друга, иногда сливались воедино, затем постепенно выдавливали один другого, как кукушонок в чужом гнезде выпихивает, обрекая на смерть, ненужных ему конкурентов, но никогда за всё время знакомства с Одноглазым Максуд не слышал из его перекошенного рта нормального человеческого смеха.
Так же, как Одноглазый не слышал плача Максуда.
Не терпевший зря тратить время Одноглазый сразу же по приезде в город (это был первый ГОРОД, увиденный Максудом) привёз его к знакомому эскулапу в драном затасканном медицинском халате, – «Этот дядя тебя немножко полечит, гы-гы-гы!», – потом они зачем-то привязали Максуда к железной койке крепкими жёсткими ремнями и надели на него какую-то несуразную маску, тоже снабжённую ремнями, через которую почему-то надо было дышать, – «Это чтобы ты не расплакался, гы-гы-гыр!». Через несколько минут он провалился куда-то в страшное, незнакомое место, где у него не было ни руг, ни ног, ни даже туловища, а одна-одинёшенька страдала в грохочущей невесомости его беззащитная пятилетняя душа. Вращались гигантские шестерни, перемалывали бесконечное тёмно-багровое пространство космически величественные жернова, и всю бездонность этого неведомого мира, из которого невозможно было вырваться, заполнял неотступный ритмический шум во всю мощь работающего цеха.
А когда Максуд очнулся, у него не было левой руки и правой ноги.
И была боль, неотступная, ноющая, доводящая до безумия, до стонов, до метания по подушке, боль, которая отступала лишь на время, когда эскулап, сохранивший, видимо, не то что остатки человечности, но хотя бы остатки профессионализма, давал мальчику обезболивающее. И только иногда, по ночам, запертый в душной маленькой комнате, когда он был один в целом свете, такой маленький и всеми покинутый, когда где-то бесконечно, бесконечно далеко были так необходимые именно сейчас мама и папа, когда рядом, за стенкой – воля, воздух и детство, когда так хочется бегать, купаться и играть, а от тебя ОТРЕЗАЛИ ЭТО НАВСЕГДА, НАВСЕГДА! – Максуд по-младенчески, неудержимо, долго и мучительно плакал.
Но никто этого не видел.
А потом Одноглазый пришёл его забирать – «Ну вот, теперь ты ещё больше инвалид, чем даже я, гыр-гы-гырр!», – и были нескончаемые вокзалы и безбрежные чужие города, и в этих городах загаженные шумные рынки и ещё более грязные и холодные подземные переходы, и в этих переходах – несчастный непоправимо изувеченный мальчик, протягивающий за милостыней единственную сохранившуюся худенькую ручонку, – «Ну как не дать такому, йи-гы-гы!» – и всегда рядом, порой незримый, но присно сущий – Одноглазый со своими бандюгами. Иногда Одноглазый садился рядом, выдавая себя за чеченского инвалида, а «Максима» – за своего приёмного сына, которого он спас из-под обломков рухнувшего дома.
И тогда он неизменно вешал на шею Максуду табличку с надписью большими красными печатными буквами: «ПОМОГИТЕ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА». За эту надпись их часто гоняла милиция, но и сборы она неизменно приносила самые наилучшие. Однако местная мафия гастролёров с юга отнюдь не приветствовала и банде Одноглазого приходилось часто мигрировать.
Вот и теперь поезд мчался в далёкий неведомый город, и мерно покачивались в такт колёсному стуку на своих скрипучих постелях, здоровенные взрослые дяди всласть накачавшиеся наркотой, и лежал на боковом месте, возле двери, ведущей в туалет, одинокий, проданный собственными родителями, непоправимо изувеченный этими дядями мальчик, и думал о том, что ему пошёл восьмой год, что чужие дети в чужих городах этой осенью начали учиться, что ему не видать школы, как отрезанной руки и ноги, что впереди у него – только вот эта вот тоскливая, рабская, нескончаемая вокзально-переходная жизнь, в которой единственная отдушина – грозящий кошмарами сон. И в тот момент, когда он стал, наконец, изнеможённо засыпать, в его обессилевшем, истерзанном отчаянием и горем сознании вдруг запульсировала необъяснимая огненно-красная строчка:
«КТО ПОМОЖЕТ ЖЕРТВАМ ГОСУДАРСТВЕННОГО ТЕРРОРА?»
Но заснуть Максуд не успел. Навязчивый шум идущего поезда внезапно прекратился. Спящие чудовища проснулись. Показался очередной вокзал. Состав конвульсивно дёрнулся и неохотно остановился.
– Приехали! – проворковал Одноглазый.
– Докатились, – огрызнулись в вагоне.
Воистину докатились…

12, 13 февраля 2003 г.

 

Ваши комментарии к этой статье

 

13 весна 2003 г дата публикации: 1.03.2003