Владимир Калуцкий,
член Союза писателей России

 

ЯРИЛИНО ЛЕТО

Случалось ли вам жить под знаком грядущего события, о котором знаешь, а изменить ничего не в силах? А на мою долю пришлась целая дюжина таких событий - невероятных и безжалостных.

Начну с того, что родился я на хуторе Стукалове, недалеко от старинного купеческого города Бирюч. Это ещё не из тех невероятных событий, о которых поведаю дальше.

Хуторок удивительный, родом из столыпинской земельной реформы. Основал его состоятельный городской заводчик Кузьма Силыч Крикловенский, выкупивший тутошние земли у общины под фруктовую колонию. Поначалу хутор назывался Кузьмичёвым, а когда большевики отняли у Крикловенского завод, а его сделали городским сторожем с деревянными трещётками-стукалками, то, в насмешку, и хутор переименовали в Стукалов. Сбили крылья у ветряка на взгорке, раскатали его по бревнышкам, а мельничный жернов пустили с горы колесом. Он прокатился, гулко сотрясая земные груди и упал почти посередине хутора у единственного колодца.

Так вот.

Дед мой, Павел Христианович, поселился на хуторе в числе первых, ещё до империалистической войны. Вернее - сюда его, поднадзорного студента Юрьевского университета, определили полицейские власти под гласный надзор. Дед воевал всё на той же империалистической, и вернулся потом сюда же, в Стукалов. Привёл молодую жену из соседнего большого великорусского села - и скоро пошли у них дети. Дед всех называл на шляхтецкий манер. Так и росли рядком Ян, Базиль, Барбара, Августин, Павел, Стефан, Николай.

Время было прожорливое - так и слопало оно самого Павла Христиановитча. Приехали на подводе двое военных из района, посадили деда между собой на повозку - и увезли навсегда.

Увозили мимо громадного, уже просевшего в землю мельничного жернова. На жернове стоял на коленях и молился худой старый человек. И когда военные проезжали мимо, один крикнул:

- Недолго тебе, Кузьма, осталось - скоро и за тобой приедем.

На камне к тому времени уже несколько лет изо дня в день стоял богомолец - бывший бирюческий заводчик Крикловенский. Его и до того несколько раз забирали - но он неизменно возвращался на свой камень. На камне он и жил, потому что дом его отняли под правление колхоза. Бабы носили ему поесть, но он почти всё отвергал - недоступным держался.

У бабки моей хлеб и картофелины брал. Он что-то знал о прошлом нашего деда, чего дети и внуки так никогда и не узнали. И это «что-то» было поводом к благосклонности старца к нашей фамилии.

Бабка Варвара и сама была ещё из тех. Она закончила женскую прогимназию, и уже в семидесятые годы, когда её внук, а мой двоюродный брат Виктор, ломал голову над задачкой по алгебре из десятого класса, она, уже совсем слепая, с печки диктовала ему математические формулы вроде: «квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов» - ну, так приблизительно. Я математики не знаю, а голос её с печки помню.

Она ещё в те же семидесятые получала самую большую пенсию у нас в селе. Ещё в тридцатые вместе с дедом ездила в Москву. Была на приёме у Крупской и привезла оттуда несколько селёдок и штуку материала на одежду детям. Бумагу ещё привезла, за которую страшно зауважали бабушку в сельсовете.

Деда, правда, та бумага не защитила.

Так вот, получала она пенсию. А мы, внуки, водили её по селу по домам сыновей. Жила она у Павла Павловича, а время коротать любила то у Стефана Павловича, то у нас, - у Устина Павловича. И за каждую поводырскую услугу мы, корыстные внуки, получали от неё двадцать копеек.

Знаете ли вы, что такое двадцать копеек для пацана в шестидесятые годы?

Это:

набор акварельных красок из двенадцати цветов;

пять великолепных рыболовных крючков на разную рыбу, от плотвы до щуки;

это пять пачек пистонов с выстрелом, закладывавшим уши. Их продавали тряпичники - племя разъездных коробейников ХХ века.

Да много чего можно было поменять на двадцать копеек. Так вот помню - достаёт слепая бабка из кожаного кошелька с пригнанными одна к другой купюрами горсть мелочи. А на той горсти!.. пятаки… гривенники, рубли!.. полтинники…

Вот-вот ошибётся бабка, перебирая тонкими сухими пальцам мелочь - слепая же!

Щас..с..с.

Всякий раз точно и безошибочно она находила именно двадцать копеек И от того даже радость предстоящей покупки меркла. Вот если бы хотя бы копеек пятьдесят!..

Бабка тоже умерла в дымке тайн о прошлом нашей фамилии.

А тогда, перед войной, осталась она один на один с оравой голодных детей. Трудно ей пришлось, как и всем бабам тогда, но дети постепенно поднялись - все в штанах и рубахах от Крупской. И когда началась война - старшего Яна призвали в первые же дни. Правда - ушёл он из МТС имени Коминтерна - это в райцентре. Ян к тому времени и жил там. Перед самой июльской оккупацией отправился на фронт и Базиль.

Жарким июльским днём на хутор пришли немцы.

Первым делом они окружили старика Крикловенского на мельничном жернове. Они фотографировались рядом с воздевшим к небу руки старцем, обливали его водой из шланга и пытались всунуть в его руки шоколадки. Бабы и пацаны скорбно глядели на это, пока незваные гости не начали стрелять на улице по поросятам.

Утратив интерес к сумасшедшему старику, поросятам и бабам, немцы взгромоздили на столб у правления раструб громкоговорители и включили на всю дурь музыку. Тут были и хор Пятницкого, и Лидия Русланова, и Клавдия Шульженко. Наверное, в те дни всякий подъезжавший к Стукалову из-за лесного поворота, думал, что попал на праздник.

Праздник прерывался только на военные сводки. Чистым голосом по-русски радио бесстрастно объявляло хуторянам, когда и какой город заняли доблестные германские войска и сколько красноармейцев взято в плен на n-ском участке фронта.

Немцы не тронули колхоза. И наши бабы так же гнули спины за трудодни. Впрочем - результат трудов они не видели при немцах так же, как и до их прихода. А сами немцы казались какими-то полусонными - никого не трогали, разве иногда заставляли пацанов таскать воду для радиаторов тяжёлых тупорылых грузовиков.

Они и исчезли январской ночью незаметно, словно их и не было. Утром бабка глянула в окошко - а по горизонту, по кромке белого неба скользят на лыжах белые автоматчики. Люди повыскакивали в валенках на босу ногу и зипунах на голое тело - а лыжники уже у мельничного камня. Тоже стоят кругом, показывают пальцам на старика Кузьму, и гогочут. Совсем как немцы.

В тот же день вернулась Советская власть. Она посадила старика Крикловенского в расписные козыри и увезла в райцентровскую тюрьму, в город Новый Оскол. Оказалось - пока тут работали на оккупантов - хутор передали в соседний район Курской области. А курские власти с шарлатанами не церемонятся, всяких там юродивых изводят под корень.

А ещё через неделю получил повестку и мой отец. В военкомате человек во френче без погон и с одной левой рукой на призывной комиссии сказал отцу:

- Это что за имя такое - Августин? Августину надобно пребывать на лесоповале, а не в рядах доблестной Красной Армии.

И той же левой рукой раз и навсегда укоротил отцовское имя.

И доблестная Красная армия в тот же миг пополнилась рядовым Устином Павловичем.

И тут такая приключилась оказия.

Нет-нет, это опять случай не из той дюжины, про которую я собираюсь рассказать. Но случай тоже - ещё тот. Всё дело в том, что призывники отцовского двадцать шестого года рождения из Воронежской области, куда ещё три дня назад входил хутор Стукалов, призывались на дальний Восток и имели все шансы выжить. А их ровесники из Курской области сразу по призыву шли…

Правильно! Прямиком на Курскую дугу. Отец признавался, что пожалел потом не раз, что променял собственное имя на лесоповал.

Худо-бедно, а война катилась по планете, и докатилась до победы. Мой отец закончил её в Берлине гвардии старшим лейтенантом с десятком золотых зайчиков от наград на груди и второй группой инвалидности.

Он вернулся на хутор живым, как вернулись все двенадцать призванных отсюда солдат. Не погиб ни один. Один только моя дядя Ян Павлович числился без вести пропавшим.

К лету победного сорок пятого хутор опять отписали к Воронежской области и почти сразу на мельничный жернов посередине Стукалова возвратился тощий, как похоронные дроги и белый, как смерть, старик Крикловенский. И как только на чудо этого явления сбежались люди, тётка Домна Малиновская, мать троих живых сыновей, закричала в голос, страшно:

- Бабы, а ведь это дед Кузьма вымолил у войны наших мужиков!

И в рёв ударились все бабы. Они голосили так, как будто отпевали всех погибших на проклятой войне, как будто именно они лишились своих мужчин.

Фронтовики нервно и молча курили. А потом дюжий дядька Миша Скобенко громко и внятно сказал:

- Лично придушу всякого, кто ещё посмеет тронуть старика.

Однако никакие клятвы не помогли. В пятьдесят третьем году - уже я родился, в самый разгар уборки на хуторе живой души не оставалось. Подъехали к деду на полуторке милиционеры, легко перекинули его невесомое тело в кузов - только пыль схватилась по дороге.

Вечером вернулись косари и бабы - камень пустой. У мальчишек поспрашали - те рукам развели. Дескать - только вот и осталось от деда Кузьмы протёртая дерюжка из под коленок.

Фронтовики собрались, решили вызволять деда. Вот только докосют хлеба.

На Ильин день того же года, как потом говорили, кто-то первым увидел блеск в кроне старой вербы у колодца. Крона весело брызнула золотыми искрами по ближними деревьями, а скоро мощный огонь тугим заворотом уже захватил сады и тяжко упал на соломенные крыши. Горело так светло и яростно, что бабы, вязавшие снопы на дальнем поле, разогнули спины и из под ладоней глядели на огненный столб, подпиравший небо, как на факирские проделки. Когда мужики пригнали шумно поводивших боками лошадей - от хутора осталось только пепелище. На пятачке от бывшего хутора лежал только толстый слой пепла и ещё красно дышавшие под ветерком головешки.

Лишь горячий сумеречный камень посередине остался нетронутым белым пятном. Да ещё кладбище за берёзовой перемычкой и оплывшим военным рвом.

Огонь не тронул людей и худобу. Лошади в тот день были на поле. А дети из яслей с няней в райцентре на врачебном осмотре. Я в этот день, ползунок ещё, тоже лежал с мамой в больнице. Меня кормили искусственно - мама боялась давать грудь. За два года до того она так же лежала тут и кормила своим молоком моего братца, Владимира. И отравила младенца тем же молоком. Как сказали врачи - молоко её от лекарств опасно прогоркло.

Младенца родители похоронили на хуторском кладбище, а когда я родился - передали мне его имя. Так и живу с тех пор, словно в известной песне - за себя, и за того парня.

Ну вот.

Погорельцы разбежались по другим поселениям, большая часть перебралась в наше нынешнее село. Тут отца назначили бригадиром тракторного отряда, и колхоз слепил нам глиняную мазанку под соломой.

До сих пор вспоминаю ту хату, как солнечную сказку. Тут я с братьями донашивал штаны и рубахи из штуки полотна, привезённого от Крупской, тут и в начальную школу пошёл.

Хату мама держала в какой-то медицинской чистоте. Пунктик у неё такой на всю жизнь сохранился. Она не понимала, что чистота это только подчёркивала скудость всего хозяйства. Тогда все фронтовики ходили в старой военной одежде - галифе (у отца они были из лоснящейся офицерской диагонали), белые от частой стирки гимнастёрки с ещё более белыми следами от погон и значков, фуражки с блёклыми пятнами от кокард. Дядя Миша Скобенко, как казалось, никогда не снимал тельняшку - даже зимой она выглядывала из-за ворота замызганной фуфайки и держала под собой с теплом целую кудель нательных волос, петельками выглядывавших из-за краешка полосатой рубахи.

В пятый класс надо было бегать за пять километров, в Безгинку. Помню апрельское утро с ещё белевшими вдоль лесополос остатками снега. Ночью подморозило, и гулкую землю слегка прихватило - на бегу за подметками не схватывается грязь. Солнце только взошло и пригревает одну щёку. Звуки резкие и радостные и слышно, как на далёком тракторном стане стучат по железу.

А потом вдруг резко, словно внезапно разбуженный петух, на всю округу запричитал дизель первого запущенного на таборе стального коня. Я знал, что тут раньше всех управляется мой дядя, Павел Павлович.

Знал я, кто запустит трактор следом. И - точно! Вот он, заколотился речитативом ДТ-54 Виктора Романовича - он зимой вернулся со службы из Германии. Девки по нему истомились. А вот уже и не различить голосов - загудел, заходил ходуном воздух от ожившего железного табуна, готового тянуть за собой бороны и культиваторы по сырому весеннему полю…

Да - всё держалось тогда на фронтовиках. Видно, чтобы не расхолаживать их, не дать понять своей силы, до самого шестьдесят пятого года страна не праздновала Дня Победы. Был этот майский день простым рабочим, и только бывшие хуторяне собирались на Стукаловом пепелище, у мельничного камня. Они тут сделали дощатую беседку и поставили деревянный навес над столом из большого деревянного ящика. В ящике том оставляли пустые бутылки, и их собирал и сдавал в лавку бездомный дед Коняев. Косматый, словно языческий бог, он круглый год жил в этом ящике. Был дед Коняев ветераном той империалистической, что отметила ещё моего деда, Павла Христиановича. Последний солдат последнего царя. Но в те поры об империалистической считали, что её как бы и не было. И ветеранов тоже как бы. Забегали на пепелище и мы, пацаны. Любили процарапываться за крупным терном, что вызревал в самой середке былого пожара. Да и весь хутор подёрнулся терновником, причём - странно. Росли эти корявые кусты, словно завёрнутые неведомой рукой по часовой стрелке. Словно маленький зелёный циклон замер на заброшенном месте.

Иногда у кустарника я видел девочку в белом платьице. Где-то моя ровесница, она пугливо убегала при появлении мальчишек. Убегала к сизой легковушке «Победе», что при этом стояла на просёлке. Кто была эта девочка и люди в машине - мы не знали, да и взрослые, кажется, - тоже.

Так вот в шестьдесят пятом году в первый раз на государственном уровне день 9 мая объявили выходным и праздничным и в первый раз случилось настоящее всенародное чествование фронтовиков. Возле школы у нас набили несколько рядов деревянных скамеек и взгоромоздили сцену из открытых кузовов двух подогнанных вплотную грузовиков ЗИС. Гвоздём дня стал даже не приезд, а ожидание приезда из Воронежа гремевшей по всей России певицы Марии Мардасовой.

Сами фронтовики прохаживались именинниками. Лица от выпитого масляные, как блины, награды начищены, сапоги хромовые гармошками… Многие из тех, кто нынче слывут ветеранами и требуют себе льгот, при настоящих фронтовиках и не видны были.

А бабы в один день превратились в женщин. И лёгкие ситцевые платья колоколом нашлись, и модные газовые косынки. А причёски!..

Из района военком приехал, привёз целый сундучок с наградами. С теми орденами и медалями, что вышли на своих героев через двадцать лет после войны.

В этот день я понял, что такое фея. Моя тётя Саша, председатель сельсовета, порхала, как сказочное существо. От неё и других женщин чувство настоящего праздника захлестнуло и взрослых, и детей, и самое майское солнце, словно зацепившееся за гвоздь в полуденном небе.

Я заканчивал пятый класс. Был почти взрослым, по сельским меркам. Ещё бы - уже уверенно гонял маленький трактор дяди Стефана Павловича - ДТ-20, часами сам обкашивал на нём обочины полевых дорог. Сам ходил в сельпо раз в неделю покупать керосин, выстаивая длиннющую очередь. Тогда готовили ведь на керосинках, и полагалось горючего на подворье в неделю - десять литров. Прозеваешь очередь - пролетишь на неделю. Тогда матери придётся летом топить печь. А это ё расход кизяков.

О, кизяки… тепло и свет моего детства! Тогда ведь ещё не было у нас электричества, никто не продавал на село уголь и дрова. Грей себя зимой, как можешь.

Вот и могли. В самый разгар лета на каждом подворье лепили кизяки. Это смесь коровьего навоза и соломы. Их голыми ногами замешивали за каждым плетнём, а потом аккуратно расфасовывали в квадратные деревянные формы. Всё это выставлялось под солнце, а когда брикеты схватывались - их выкладывали в продуваемые пирамиды. Умельцы повязывали одно над другим кольца из кизяков, с пробелами нагромождая их в шахматном порядке и сужавшиеся кверху так, что выглядели издали маленькими, пронизанными солнцем, копёшками. Пирамиды выстраивали вдоль всей улицы и сушили до самой осени, Когда пирамиды разбирали, брикеты уже обретали вес и прочность антрацита.

Вот заменителем чего был тогда керосин. А ещё я к тому времени уже напечатал в районной газете первые стихи и на праздничную суматоху глядел чуть-чуть испорченным писательством взором. Я уже прискучился происходящим и искал иного проявления праздника.

И ноги привели меня на Стукалово пепелище.

И тут случились все те события, о каких я заявил вам в начале рассказа. Хотя, опять оговорюсь, исключительным событием не стало то, что я прямо у мельничного круга увидел ту самую девочку в белом платье. Она сидела на ящике, разглядывала небо сквозь большой хрустальный кристалл. Глянув на меня, она чуть подвинулась, приглашая сесть рядом. И протянула кристалл мне:

- Гляди, как крошатся облака в гранях. Папа говорит, что это от преломления лучей света.

Я поглядел на облака. Потом на солнце. Оно вдруг раскололось, сместилось по линиям расколов, утратив всегдашнюю яркость. Я хмыкнул и вернул кристалл.

- А у нас в городе сегодня Мария Мардасова выступает! - опять попыталась задеть меня девочка.

- У нас тоже.

- А у нас… А я!..

И тут за гранью кустарника я увидел голову отца. С ним шли ещё несколько человек. Чертыхаясь, они продирались сквозь терновник к камню.

- Прячемся! - потянул я девочку за руку и мы юркнули в ящик через косо подвешенную боковую стенку.

Внутри лежало тряпьё от деда Коняева, а сквозь щели низали пространство солнечные лучи.

Мы уселись удобнее и притихли.

И подошли наши мужики. Они и стали тем событием, что сопровождает меня всю жизнь и навсегда остаётся неразгаданной загадкой.

Вернее, - это были целых двенадцать событий. По числу подошедших фронтовиков.

Не подозревая об обитателях ящика, они расставили прямо у нас над головами бутылки и консервные банки. Дядя Миша Скобенко так хватил по рукоятке эсэсовского клинка, вскрывая банку, что ящик заходил ходуном. На нас посыпалась мелкая труха.

Потом наверху забулькала влага и мой отец заговорил:

- За победу, други!

Несколько минут раздавались звуки трапезы. Потом заговорил опять отец. И тут в моём мальчишеском мозгу включилась некая магнитная запись. Я впитывал в себя слова фронтовиков, совершенно не понимая смысла разговора.

Отец спросил у дяди Миши Скобенко:

- Ты как умер, Михаил Иванович?

Дядя Миша сочно крякнул и ответил:

- Дык, нынче вечером и умру. Люди скажут - от водки.

- Так не пей.

- Всё равно скажут - перепил на празднике. А у меня осколок в сердце - завтра в морге в городе достанут. У меня в сорок третьем под Киевом гранату боевую без чеки вырезали. Поверите - гранату вынули, а когда это делали - обломили кончик скальпеля. Вот он меня и доконал. Военврачи-то какие были? Студенты недоученные.

Дядя Миша помолчал и сказал:

- Просьба к тебе, Устин Павлович. Помоги моему сыну Петьке в техникум поступить. Сам знаешь, - из колхоза парня не выпускают.

Отец, видимо, прожевавшись, согласился:

- Угу, сделаем.. А ты-то как помер, Николай Петрович - это он спросил моего дядьку, брата матери. Дядя Коля был скромным безответным отцом семерых детей. Он и заговорил тихо, чистым голосом . Похоже – он не пил и не закусывал:

- Меня в семьдесят шестом году на ферме бык задавил. Я ведь скоро поеду на техника-осеменатора учиться. Потом на нашей ферме практиковать стану. Знаете - я при худобе и на фронте был. Командовал отделением возниц - в одну сторону снаряды подвозили, а обратно - нашего брата-покойника вывозили к братским ямам. Много из-за моей чёрствости невинных лошадей пало. Видно - заслужил я такой смерти.

Опять - буль-буль. И опять отец с тем же вопросом - теперь уже к Фоме Михайловичу Малиновскому:

- Утону я в восемьдесят втором, Устин Павлович. Вы же знаете , мужики - подо мной на Ладоге семь полуторок под воду ушли с грузом, - а я выскакивал. Мы ж ехали, кто посмекалистей, стоя одной ногой на подножке и придерживаясь рукой за руль, а другой - за открытую дверку. Так сигал, что рукавица на баранке оставалась. А дома не рассчитал груза. ЗИС - он на порядок тяжелей полуторки. Да и лёд у нас, тьфу - не лёд, а так, плёночка слюдяная. С бензовозом под лёд и пойду. Буду керосин по магазинам возить. Вот и рискнул по ледяной корке пруд перескочить. Машину найдут весной. А меня только летом из-под плотины извлекут. Так вот.

…Я сидел - ни жив, ни мёртв. Девочка рядом, казалось, дремала. Она прислонилась к моему плечу и дышала глубоко и часто. Мне показалось, что я придавил ей локоть, но пошевелиться боялся.

А разговор наверху шёл совершенно невозможный. Отец мой подробно расспрашивал своих однополчан с хутора Стукалова об их кончине. Было в этом разговоре что-то от страшного суда, что-то безысходное и обречённо-равнодушное. Наконец, мой дядя Василий Павлович, приехавший на Родину из столицы, где теперь жил - тоже один из двенадцати, - почти закончил эту страшную перекличку:

- Мне ещё сорок лет жить, я в больнице умер. В две тысячи пятом году. Понимаете, - может, ещё и жил бы. Да не хватило денег на сыворотку - все сбережения на неё, проклятую, спустили и жена, и сыновья. Говорил ведь им, что всё попусту. Я ведь с самой войны с одним лёгким жил - и каждый год по кусочку от другого отрезали. А тут ещё от чёртова курева не смог отвязаться. Сам то служил при госпиталях и, как ты сказал, Николай Петрович, из-за моей чёрствости, может, тоже кто-то не выжил... Да что мы! Ты-то как умер, брат Устин?

Над поляной и Стукаловом перехватила дух тишина.

- Ну! - рассмеялся отец, - тут ничего интересного. Я ведь всех вас переживу и умру на втором десятке лет следующего века, в Пасхальный день. Не поверите, но у нас тут в девяностые и церковь восстановят, и я в ней настоятелем стану.

- Попом? - равнодушно переспросил дядя Миша.

- Иереем! - поправил отец. - Это я сейчас коммунист. А потом к Богу приду. Зачем-то нас всех старый Кузьма у смерти отмолил? Вот и меня призовут молиться за его святую душу. Может - потому Бог мне такой долгий век дал.

Слышно было, как дядька Василий Павлович хлопнул в ладони:

- Ну, мужики, видать - от войны никуда не уйдёшь - всех она нагоняет и добивает. И поскольку никогда уже мы вот в таком составе не соберёмся - давайте-ка я вас сфотографирую… погодите только, поставлю аппарат на автоспуск.

Поверху ещё несколько минут шло шевеление и слышались голоса, потом они стали затихать, и в поднебесье возвратилась тишина.

Я осторожно высвободил локоть девочки и растолкал её:

- Слышала?

- Да, почти… А кто там был? От кого мы прятались?

Мы выбрались на солнце и разбежались. Девочка побежала к машине у дальнего просёлка, а я - прямиком в село.

Я мчался на звук песни, на жестяный голос Марии Мардасовой из высокого радиоколокола, вещавший о том, что

 

- Вдоль деревни от избы и до избы

Разбежались торопливые столбы,

Загудели, заиграли провода,

Мы такого не видали никогда!

 

Никогда не видывал такого и я, чтобы разговаривали живые покойники. Я подбежал к толпе, протиснулся к сцене, где в первом ряду сидел отец и фронтовики, и закричал ему на ухо:

- Везите дядю Мишу в город, в больницу, а то он вечером помрёт!

Отец недоумённо поглядел на меня. Потом хлопнул под зад и велел:

- Кыш к ребятам, не мешай концерт слушать.

Они сидели в первом ряду все двенадцать - живые и здоровые. А я убежал домой и проплакал до вечера.

Уже в сумерки пришла мать, бухнулась задом на скамейку и выдохнула:

- Мишка Скобенко от водки помер.

 

 

* * *

 

Я закончил школу и уехал в Москву учиться. Правда, на последнем курсе меня выставили из военного училища за то, что за границей, в Бельгии, объявился ещё один фронтовик - мой дядя Ян Павлович. Пришлось переводиться по гражданскому ведомству. Но с тех пор головы мне так и не дали поднять по-настоящему: видимо, в неведомых канцеляриях личное моё дело так и лежит по разряду неблагонадёжных. Долго жил в семье у дяди Василия Павловича и в две тысячи пятом году тоже отдал все свои сбережения на лекарства для него. Он умер, как и говорил, в больнице.

Они все умирали так, как признались в далёкий день шестьдесят пятого года у мельничного жернова. Не знаю - можно ли назвать тринадцатым необъяснимым событием в моей жизни женитьбу на Шурочке Крикловенской, но именно она оказалось той самой девочкой в белом. Мы встретились в столице после долгих взаимопоисков, а потом перед каждой, предсказанной в далёкий день датой, пытались отвести фронтовиков от смерти. Уже столичный писатель, у председателя районного сельпо я умолял снять с бензовоза дядю Фому Михайловича, в райсельхозуправлении просил перевести Никлая Петровича от работы с быками…

Нечасто, но я приезжал на родину. С годами меня всё больше тянет к маленькому холмику на заброшенном хуторском кладбище. Я заново выкрашиваю ограду и крест и подновляю надпись с собственными фамилией, именем и отчеством.

Кем бы он вырос - мальчик, отравившийся материнским молоком?

Фатум!

Сегодня Великое Воскресенье одного из второго десятка лет нового века. Я только что приехал в своё село и сижу один в отцовском доме - доме сельского иерея отца Августина. Мама моя померла ещё одиннадцать лет назад, и отец живёт один. В доме - всё та же медицинская чистота, что и при маме. Узкая железная кровать, домашний иконостас с живой лампадкой, плоский экран компьютера на столе. У отца - большая паства не только в нашем Сретенском приходе, но и в виртуальном мире.

Почти никого нет в округе, кто помнит ту войну. Другому поколению ветераны того лихолетья так же непонятны и далеки, как ратники Отечественной войны 1812 года.

Из двенадцати стукаловских фронтовиков отец остался последний. Много раз пытался заговорить я с ним о давнишнем событии у камня, но он недоуменно разводил руками. Дескать - не были мы в тот день на хуторе. Да и фотографии никакой нет - Василий тогда без аппарата был. А мои точные предупреждения о скорой кончине того или другого фронтовика он объясняет простым совпадением, ибо как он говорит: «сам предвижу ход вещей».

Я сижу у сумеречного окошка экрана отцовского компьютера и слышу церковный звон. Я не знаю, какой год второго десятка лет этого века имел виду отец в откровении своём. Но на всякий случай я здесь. Я был здесь и в прошлом году.

Я мельком задеваю клавиатуру, и провальчик экрана оживает. Он оживает столь явно и страшно в полутёмной горнице, что я прирастаю к стулу.

И в электронном отсвете является мне чёрно-белая фотография. На ней у стены терновника стоят, положив друг другу руки на плечи двенадцать здоровых и молодых фронтовиков.

Они довольны и смеются, потому что впереди у них огромная светлая жизнь.

 

х. Колодезный

 

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

46 дата публикации: 02.06.2011