Юлия Лавряшина

НАВСТРЕЧУ

Рассказ

 

Свет позвал их обоих одновременно. Может быть, его чуть-чуть раньше, чем её, и уж точно – независимо, ведь ни один из них не догадывался, что эти же минуты – часы! – для кого-то ещё стали Путём К Свету.

Путь этот оказался печальным… Он стал путём расставания для обоих. Она теряла множество людей, которых любила, или, по крайней мере, помнила, что любила когда-то… Он отрывался от единственной женщины, которую привык считать единым целым с собой, своим миром, всем тем могущественным и тёплым, за что мы обычно прощаем тому же миру всё его несовершенство, и нашу в нём почти сиротскую неустроенность.

Но в те часы он не задумывался о подобных вещах, и вообще не думал ни о чём. Он ощущал такую муку, что не в силах был сосредоточиться ни на чём другом, хотя это и раньше не очень-то получалось. Его тело корежило и ломало, боль была незнакомой, одновременно тянущей и выталкивающей его из собственного организма. И эта физическая боль – вся нараставшая – отдавалась тоскливым страхом расставания с той женщиной, что (он надеялся!) угадывала сейчас и его тоску, и телесное страдание, и ужас перед тем новым, где её уже не могло быть… А всё же глупая надежда на то, что они встретятся и там, брезжила тем лукавым свечением будущего, что обманывало хоть однажды любого из нас.

Но где-то за этой слабенькой, молочного цвета надеждой маячило красным, горячим его всегдашнее, его непобедимое одиночество. Оно и было сутью его жизни до того момента, как привиделся необычный, не виденный им раньше свет, и до сих пор не возникло уверенности, что он не обернётся тем же…

Он не догадывался, что одиночество всегда сравнивают с холодом, с белизной, а если б узнал об этом, то не нашёл бы объяснения. Скорее, холод исходил от этого свечения, что звало его и пугало неизвестностью. А в жарком зеве одиночества, однажды поглотившего его (когда? другого времени он даже не помнил) всё было знакомо и обжито.

Хотел ли он, устремившийся навстречу будущему, на самом деле расстаться с этими привычными звуками, умиротворяющими, существующими ради него одного? Нет, ему хотелось бы унести их с собой, окружить себя бесплотным коконом, который может хоть слегка защитить от того воспетого множеством людей Неведомого, которое уже причиняло боль. То и дело ему казалось, что всё его тело сейчас просто расплющится, не выдержав этого пути… Ему хотелось заплакать, закричать о том, как же это всё непереносимо, но он никогда не позволял себе этого, просто смысла не было, ведь его одиночество не выпустило бы наружу и самый истошный крик.

Его не услышала бы даже та женщина, что принадлежала ему, и которой принадлежал он – не в действительности, так только считалось. Каждый из них был сам по себе, хотя она любила его неистово, только удержать не могла. Он не рвался уйти от неё, совсем расстаться, но чувствовал неизбежность этого. Больше всего подавляло то, что он уже ничего не в силах был изменить, не мог защитить её от боли, как и она была не в состоянии помочь ему. И оба даже не пытались сопротивляться тому, что вдруг призвало его. Не потому, что не были борцами по натуре… Просто то, что происходило с ними сейчас было так сильно и властно, и его воля настолько превосходила даже их общую, что не могло быть и речи, чтобы тягаться с ним…

- Три сантиметра раскрытия, - услышал он чужой – мужской – голос, но не понял его слов. И тут же забыл о них, стиснутый новым приступом боли и мучительной тяги вырваться из её тисков.

 

А в эти же часы та, другая женщина, тоже призванная в путь, перебирала свой невесомый багаж, в котором обнаруживались удивительные, совсем забытые ею вещи. «Что это? – спрашивала она себя, взвешивая на ладони маленькие парусиновые туфельки. – Неужели у меня были такие крохотные ножки? Золушка да и только!» Тот, что стал её принцем с окраины, оставил своё касание на этом вот синем бантике с блузки… Ей тогда его слова показались нахальными: «А это что за киса с бантиком?» Она смерила его уничтожающим взглядом, и… больше так на него не смотрела никогда. Сорок три года не смотрела.

А в руки уже просилась тюлевая накидушка – её первая и последняя «фата», примеренная ещё в детстве. Когда поженились, только война закончилась, какая уж тут свадьба, белое платье… От войны в её багаже ничего не осталось, эти вещи были невыносимо тяжелы, а характер её слишком лёгок, чтобы хранить тёмные воспоминания.

Нет, она всё помнила, конечно… Как пришла похоронка на брата, и мать, запершись в избе, несколько дней подряд кричала, выла раненным зверем. Замолчит на час-другой (соседи гадали: сном забылась или сердце лопнуло? Так и говорили: лопнуло), и снова оглушит всю деревню. Никто не смел постучаться к ней, заглянуть в окно, все уважали право на одиночество в такой боли. А в воскресенье (почему-то запомнился день) мать сама вышла утром доить корову, и больше уже не кричала, и не плакала. Но и не улыбалась все те полгода, что ещё прожила до Победы. Потом сказала: «Ну, всё…» и позволила себе уйти вслед за сыном, решив, что теперь не страшно оставить семнадцатилетнюю дочь.

…Это вспоминалось часто, но она не уходила в те дни с головой, иначе все почернело бы, а ей ближе было солнечное, светлое. Пляшущие в луче пылинки – вот её характер. Не стрекоза беззаботная, вовсе нет, просто заботы свои она воспринимала, как дар судьбы: «Страшно подумать, как это живут без детей, без семьи?!»

И от того сейчас ей хотелось обмотаться с ног до головы гирляндой дней из пятидесятых, когда дочери родились, их завитки в конвертиках с собой прихватить: один – русый, другой – совсем светленький. Она этими пушинками щекотала себе лицо, когда срезала… В разные годы было, а движение повторилось точь-в-точь, она сама это вспомнила, когда у младшей прядку отхватила.

Притянулись эти минуты на волне незабвенной «Рио-Риты», они с мужем танцевали дома, в единственной комнате, казавшейся роскошной – городской! Чему-то они всё время смеялись, будто жизнь переполнялась счастьем, а то, что свекровь из сталинского лагеря вернулась пугающе похожей на её мать в те последние полгода перед Победой, это как-то забылось. Может, зря… Может, как раз это надо помнить, чтобы лучше жизнь понимать, да вот как-то прожила она без этого понимания. Всё нанизывала без устали миги радости на нить, казавшуюся нескончаемой, и получилась такая красота, что многие говорили о ней неодобрительно: «Вот же счастливица!» А она посмеивалась про себя: «Нужно просто выбирать, что помнить, что хранить!» Ведь могла бы и чёрным бисером унизать себя, ведь было же… Нет, лучше забыть это, совсем выбросить из памяти! Иначе покажется, что и радости не было.

Лучше прихватить в путь сизое голубиное перо, зачем-то ведь сунула его в карман в тот день, когда лазали по горам, и у мужа от близости неба голубели глаза. Она любовалась им исподволь: «Голубь мой, любимый мой…» И тут – на тебе! – перышко само прилетело в руки. Как не сохранить? А что они искали в тех горах? Минуты счастья, наверное.

А в другой раз – пошли птичья тема! – они хохотали до слёз, когда ещё не рождённой, младшенькой устраивали колыбельку, наплевав на глупые приметы. Дело было в апреле, ещё снег не сошёл, но весной уже пахло так неудержимо, что хотелось зажмуриться от восторга и дышать, дышать…. Тогда-то старшая дочка и рассмешила их: «Вы прямо, как вороны – гнездо вьёте!» Они опешили: «Почему же, как вороны? Сказала бы хоть: как ласточки!» – «Да где они – ласточки? Сейчас одни вороны гнёзда вьют». А следом на улицу вышли и увидели, как ворона на берёзе своё гнездо от другой защищала, кричала так истошно, что они оцепенели от страха за неё. Самец прилетел откуда-то стремительней коршуна, сбил грудью обидчицу и погнал её, погнал так далеко, что возвращения его они уже не дождались. Почему это помнилось? Потому, наверное, что они с мужем так же всегда за своё гнездо грудью стояли…

А теперь его почему-то нужно было покинуть. Что-то неудержимо влекло её впереди… Свет? Заря? Она и сама не очень понимала. Кто-то двигался ей навстречу, она уже видела… Нет, скорее, угадывала чьё-то присутствие, но это был не муж, его-то она узнала бы с закрытыми глазами. Этот, приближающийся, был незнаком ей. Но – вот странность! – она улавливала в нём нечто родное, неуловимо слитое с нею самой, вот только как объяснить это, она не знала. И не могла понять: страшит её это или радует, лишь, на всякий случай, продолжала лихорадочно цеплять на себя побольше весёлого, пёстрого, чтобы не напугаться там, где она может и разминуться с непонятно близким незнакомцем (ведь он так стремился вперёд!), и угодить в то самое одиночество, которого она в жизни почти и не знала.

 

Как не узнала уже и того, что люди говорили после её смерти: «Гляди-ка, и тут удивила: померла прямо точно в тот час, когда правнук родился… Будто бы местами с ним поменялась».

 

2004 г.

 

Ваши комментарии к этой публикации

 

 

 

Ваши комментарии к этой статье

 

41 дата публикации: 04.03.2010